Смітник

Светр мрії. 2011.

Протокол разбора несчастного случая на в. Уилпата 12.08.2011 г.,
в результате которого погибли Балко Ярослав и Балота Марьян


г. Львов
07.09.2011 г.

Комиссия в составе:

Федирко С. М. - председатель комиссии, инструктор альпинизма (3 кат.)
Бабенчук Т. М. - инструктор альпинизма (3 кат.)
Капица Е. М. - инструктор альпинизма (2 кат.)
Бабенчук И. А. - инструктор альпинизма (3 кат.)

в присутствии участников восхождения Селецкого А. Ю., Жилина Е. В., Шевякова Н. И., Борачка Н. И., Кравчука Б. З., Кунинца И. М., Петрив В. Н., Ведилина А. Д ., Миргородского Н. Н., Гловьяка Р. Я., Бойко В. Ю., Борис П. В.,

пользуясь письменными свидетельствами Селецкого А. Ю., Жилина Е. В., Шевякова Н. И., Борачка Н. И., Бронича Ю. В., Кравчука Б. З., Кунинца И. М., Миргородского Н. Н, Ведилина А. Д., Борис П. В., Петрив В. Н., и устными Гловьяка Р. Я., Бойко В. Ю.,

рассмотрела обстоятельства несчастного случая на в. Уилпата 12.08.2011 г. в результате которого погибли участники спортивного сбора Горного клуба "Экстрем" Балко Ярослав и Балота Марьян, и установила обстоятельства несчастного случая:

11.08.2011 г. на в. Уилпата, согласно намеченному плану, начали совершать восхождения 2 отделения.

По маршруту 2-Б (по Ю-З гребню, м-т Деши)

1. Бронич Ю. В. - инструктор, КМС
2. Балко Я. И.
3. Балота М. М.
4. Борис П. В.
5. Шевяков М. И.
6. Петрив В. Н.
7. Кравчук Б. З.
8. Кунинец И. М.
9. Селецкий А. Ю.
10. Безбородов В. Н.

На момент восхождения все участники отделения выполнили 3 с.р. по альпинизму, а Петрив В. Н. - 2 с.р по альпинизму. Для всех участников отделения Бронича, кроме Петрив В., это было четвертое восхождение в АУСБ "Цей".

По маршруту 3-Б (по Юж. кулуару, м-т Егорина) совершали восхождение разрядники:

1. Ведилин А. Д. - руководитель
2. Бойко В. Ю.
3. Миргородский Н. Н.
4. Борачок Н. И.

На ночевках в хижине под перевалом Хицан на отдыхе находились:

1. Когутяк Г. М.
2. Вербицкий Ю. Т.
3. Гловьяк Р. Я.
4. Жилина Е. В.

11.08.2011 г. отделение Бронича и спортивная группа Ведилина вышли в 2.20 с ночевки на Николаевский хижине и в 6.00 были под началом маршрута 2-Б. Спортивная группа Ведилина начало подъем по 3-Б, а отделение Бронича по 2-Б на в. Уилпата. В 13.20 отделение Бронича поднялось на перемычку между в. Уилпата и п. ЦДСА где встретилось с группой Ведилина.

Перекусив и оставив бивачные вещи начали подъем на в. Уилпата. На середине подъема решили спуститься на перемычку, где устроили бивак и переночевали.

12.08.2011 г. Утром позавтракав в 9.00 отправились на вершину Уилпата. Группа Ведилина А. двигалось вместе с отделением Бронича Ю. Около 10.30 все отделения поднялись на вершину. Погода была замечательной, все фотографировались и в 11.20 начали спуск на перемычку. На перемычке перекусили и в 13.30 начали спуск по 2-Б.

Связи на спуске двигались следующим образом.

1. Борис
2. Петрив
3. Бронич

1. Балко
2. Балота

1. Кунинец
2. Кравчук

1. Шевяков
2. Селецкий
3. Безбородов

1. Миргородский
2. Бойко

1. Ведилин
2. Борачок


1. Срыв.

Ширина склона позволяла двигаться нескольким связям параллельно. Сначала склон был пологий, и все двигались спиной к склону. Все двигались в кошках с укороченной веревкой. Затем по мере нарастания крутизны, по команде инструктора Бронича, все перешли на движение в три такта лицом к склону с одновременной страховкой. Связке Балко-Балота инструктор сделал отдельное замечание перейти на движение в три такта и еще раз напомнил, каким образом это делать, поскольку на первую команду они не среагировали. Все связи начали двигаться лицом к склону в три такта. Шевяков, Безбородов, Борис, двигаясь в разных связях, несколько раз проскальзывали по склону и самостоятельно зарубались ледорубом. Через некоторое время инструктор Бронич Ю. и Кравчук Б. увидели, что Балко Я. снова развернулся спиной к склону. В этот момент Балко Я. (находился выше Балоты М.) поскользнулся, упал на снег и начал съезжать вниз по склону. Никаких команд ("срыв" и т.д.) не подавал. Скорость движения была небольшой. На склоне снег был мягкий, ледоруб забивался полностью. Льда не было. Попыток самозадержаться Балко Я. не совершал, съезжая на левом боку и держа ледоруб на вытянутой правой руке, что не является попыткой самозадержания. Участники восхождения стали кричать "срыв", "зарубайся". Услышав крики и увидев срыв напарника, Балота М. забил клюв ледоруба в снег и "лег" на него. Балко Я., проехав 15-20 м, наехал на Балоту М., и сбил его. Балота М. сделал несколько переворотов и дальше двигался по снегу на животе. Далее они начали ехать по склону вдвоем близко друг от друга. Скорость движения была небольшая. Попыток самозадержаться они не совершали. Через несколько метров скольжения связи по склону приостановилось (полной остановки не было). Попыток самозадержаться оба не делали и дальше продолжали ехать. Все участники восхождения продолжали кричать "зарубайтесь". Связка начала съезжать с возрастающей скоростью, оба ехали сидя, Балота М. впереди, а Балко Я. за ним. Перед скальным островом Балота М. пробовал зарубаться, но не удачно, зацепил скальный остров и поехал в кулуар. Балко Я. налетел на скальный остров, где его ударило о скалы и выбросило в этот же кулуар. Далее они пропали из поля зрения участников восхождения. На часах было 14.20.

Через несколько минут, подойдя к началу кулуара, Петрив В. увидела фигуру человека в конце кулуара, которая двигалась. Петрив В. стала звать Ярослава и Марьяна. В ответ она услышала, что человек что-то кричал в ответ. Различить, кто это был и что кричал, было невозможно из-за большого расстояния.


2. Спасательные работы.

Сразу было организовано спасательную команду: две связки разрядников Миргородский-Бойко и Ведилин-Борачок, взяв аптечку, рации, дополнительное снаряжение начали, примерно через 15 мин. после срыва, спуск по скалам правее кулуара к пострадавшим.
В это время инструктор Бронич связался по рации с группой, которая находилась на хижине под перевалом Хицан и сообщил о срыве связки, и продолжил спуск по пути подъема с отделением. Гловьяк и Вербицкий, которые были в это время на хижине, взяли акью и в 14.45 отправились через перевал под начало маршрута 2-Б на Уилпата.
Когутяк и Жилина отправились ниже Цейських ночевок (Зеленых) в конец ледника, где по рации сообщили в лагерь о несчастном случае, и остались там для ретрансляции между лагерем и группами на Уилпате. Возле хижин связи с лагерем не было. О состоянии Балоты и Балка в это время еще не было известно, но догадки были плохие. Спасательная команда спустилась примерно на 2 веревки. Ведилин увидел Балоту М. стоявшего на полке. На крики Ведилина Балота М. не отвечал, но смотрел в его сторону. В это время Балка Я. не было видно. Спустившись еще на 2,5-3 веревки по скальному гребню, Ведилин увидел Балка Я., который находился в 10 метрах ниже в кулуаре запутанный в веревке и присыпанный камнями.
Балоты М. на полке рядом с Балко Я., на которой его видели раньше, не было. Когда спасательная команда собралась вместе на станции, то сделали дюльфер и Миргородский М. спустился к Балко Я. около 16.10. Установил, что Балко Я. мертв и сразу сообщил другим по рации. Рюкзак Балка Я. был разорван, вещи разбросаны по склону.
На полочке, на месте где прежде стоял Балота М., они увидели рюкзак Балоты М., снятые с ботинок кошки, отвязанный ледоруб, и конец веревки с узлом восьмерка. Очевидно, Балота М. снял рюкзак, кошки, ледоруб и отстегнул веревку самостоятельно. Посмотрев вниз, Ведилин увидел в метрах 150 ниже в бергшрунде Балоту М. Как Балота М. упал ниже никто не видел. Борачок Н. закрепил тело Балка Я. Затем они начали дюльферять вниз по кулуару, оставляя закрепленные перила для дальнейших спасательных работ.

В это время Вербицкий и Гловьяк подходили под бергшрунд где лежал Балота М. и около 17.00 подошли к нему.
Бронич около 17.00 с отделением спустился под скалы ниже бергшрунда (2 веревки от начала маршрута) где нашли удобное и безопасное место для бивака. В это время Вербицкий, который подошел с Гловяком к Балоте М. сообщил Броничу, что Балота М. мертв.

Тогда Бронич, Борис, Безбородов и Кравчук траверсом подошли к бергшрунду, где находилось тело Балоты М. Вербицкий, Гловьяк и Борачок положили тело Балоты М. в акью и спустили ниже на 40 м на безопасное место под защитой скал и закрепили, ибо в бергшрунд с кулуара постоянно летели камни. Приближалась темнота. Затем они все вместе вернулись на бивак к отделению.

В 16.30 из лагеря вышли на помощь спасатели:
Афанасьев Игорь - МС, начальник ПСП МЧС, г. Владикавказ
Макаров Владимир - КМС, начспас АУСБ "Цей", г. Воронеж
Епанешников Владимир - КМС, г. Ставрополь


3. 13.08.2011 г. Транспортные работы.

Утром на первом связи получили информацию, что из Владикавказа в 6.00 выехали 12 спасателей МЧС.

Группа лагерных спасателей (Афанасьев, Макаров, Епанешников) переночевав в хижине под перевалом Хицан, в 5.00 вышла через перевал Хицан и в 7.00 подошла под начало маршрута 2-Б.

Афанасьев, Епанешников, Вербицкий, Ведилин со второй акьей начали подъем к телу Балка Я. для его спуска.

Бронич, Гловьяк, Миргородский и Борачок пошли траверсом к телу Балоты М. и начали спускать на плато.

Остальные участники сбора спустились на плато, где находился Макаров В.

Примерно в 10.00 два тела и все участники спасательных работ были на плато.

До 16.00 тела погибших силами 17 человек были транспортированы на перевал Хицан. На перевале их ждали 9 из 11-ти спасателей МЧС (начальник Егорин С.). Два спасатели оставались в хижине. Тела спустили на ледник ниже хижин. На ночевках у хижины все заночевали.

14.08.2011 г. в 16.00 тела погибших были доставлены в лагерь "Цей" откуда перевезены во Владикавказ.


Выводы:

1. Несчастный случай произошел по вине по вине погибших, поскольку

- участник восхождения Балко Я. нарушил приказ инструктора двигаться в три такта, перейдя в момент срыва на движение спиной к склону на пятках, что привело к его срыву.
- крутизна склона и состояние снега в точке срыва позволяла самозадержаться с помощью ледоруба.
- связка, скользя по склону, несмотря на команды окружающих, долгое время не делала действенных попыток самозадержаться.

2. Инструктору Броничу Ю. В. объявить выговор и запретить руководить альпинистскими мероприятиями сроком один год.

3. Отделению Бронича Ю. В. восхождение на Уилпата по маршруту 2-Б не засчитывать.

4. В дальнейшем на альпинистских сборах клуба в больших горах увеличить цикл занятий на снегу, льду и скалам перед первым восхождением.


Федирко С. М. - председатель комиссии, инструктор альпинизма (3 кат.) __________________

Бабенчук Т. М. - инструктор альпинизма (3 кат.) __________________

Капица Е. М. - инструктор альпинизма (2 кат.) __________________

Бабенчук И. А. - инструктор альпинизма (3 кат.) __________________

1. Бивак на перемычке
2. Место срыва
3. Вход в кулуар
4. Место, где нашли Балко Я. и был Балота М.
5. Место, где нашли тело Балоты М.
6. Место, где закрепили акью.
7. Бивак на спуске.
Сплошная линия — путь подъема-спуска. Пунктирная линия — путь спуска спасательной команды.

Альбер Камю «Сторонній»

Я попрохав у хазяїна два дні відпустки, і він не міг мені відмовити — адже причина поважна. А все ж був якийсь невдоволений. Я навіть сказав йому: «Хіба я винен?» Він промовчав. Ще подумалось — даремно я так сказав. Мені, власне, нема чого перепрошувати. Скоріше б він мав висловити мені співчуття. Та, безумовно, він ще висловить — післязавтра, як побачить мене в жалобі. А зараз мама ніби й не вмерла ще. Після похорону, інша річ, усе стане ясно, тобто — офіційно визнано.
— Ми закрили домовину, але зараз зніму віко, щоб ви могли подивитися на покійницю.
Він уже підійшов до труни, але я зупинив його. Він спитав:
— Не хочете?
— Ні, — відповів я. Він відступив, і мені стало ніяково, я відчув, що негоже було відмовлятися. Він пильно глянув на мене і спитав:
— Чому?
Спитав без найменшого докору, а наче з цікавості. Я сказав:
— Сам не знаю.
Тоді він поскуб сивого вуса і мовив, не дивлячись на мене:
— Що ж, зрозуміло.
В трупарні він пояснив мені, що до притулку потрапив, бо не мав ні кола ні двора. Але ще чувся при силі й попросився на місце сторожа. Я зауважив: отже, він теж мешканець притулку. Він заперечив: «Та ні!» Мене вразив тон, яким він вимовляв «вони», «ці самі» або (зрідка) «старе луб'я», коли говорив про пожильців притулку, хоча деякі з них були не старші, ніж він. Та, звісно, становище його було інше. Він-бо сторож і все-таки був начальник над ними.
Мене вразило те, що очей на їхніх старечих лицях я не бачив, замість очей серед густої сітки зморщок поблискувало тьмяне світло. Прибульці порозсідалися, і більшість утупилася в мене, ворушачи ледь помітними губами, що попровалювалися в беззубі роти, і незграбно кивала головою; я так і не зрозумів, вітаються вони зі мною чи це просто їм голови хитаються. Мабуть, таки віталися. Я звернув увагу, що кивали вони, вмостившись напроти мене, справа і зліва від сторожа. Мені майнула безглузда думка, ніби вони зійшлися судити мене.
Тепер мене гнітило, що всі ці люди мовчать. Лише коли-не-коли я чув якийсь чудний згук і не міг розібрати, що воно таке. Потім нарешті збагнув: дехто із старих смокче свої щоки, тому й лунає це дивне чмокання. Вони його не помічали, так поринули в свої думки.
Я вже давно не був у селі й залюбки пішов би погуляти, якби не смерть мами.
Прокинувшись, я зрозумів, чому так був невдоволений хазяїн, коли я просив дати відпустку на два дні: адже сьогодні субота. Геть забув про те, але, коли встав з постелі, збагнув у чому річ: хазяїн, звісно, підрахував, що я прогуляю таким чином чотири дні (разом з неділею), і це не могло його потішити. Але ж я не винен, що маму вирішили поховати вчора, а не сьогодні, та в суботу й неділю ми однаково не працюємо. Та я все ж таки можу зрозуміти невдоволення хазяїна.
Там я пірнув у прохід і виплив у море. Було багато молоді. В воді я здибався з Марі Кордона, колишньою нашою друкаркою, до якої мене свого часу вабило. Здається, і її до мене теж. Проте вона скоро звільнилася з нашої контори, і так у нас нічого не вийшло. Я допоміг їй вилізти на буй і при цьому торкнувся її грудей. Я ще був у воді, а вона вже влаштувалася засмагати на буї. Дівчина повернулася до мене. Волосся спадало їй на очі, і вона сміялася. Я видерся на буй і ліг поряд неї. Було дуже гарно, я, ніби пустуючи, закинув голову і поклав її на живіт Марі. Вона нічого не сказала, я так і залишився лежати. Перед очима у мене світило небо, золотава блакить.
Коли ми одяглися, вона дуже здивувалася, побачивши на мені чорну краватку, і спитала, чи не в жалобі я. Я сказав, що в мене померла мати. Вона поцікавилася, коли це сталося, і я відповів:
— Учора поховали.
Вона ледь сахнулася, але промовчала. Мені кортіло сказати: «Я не винен», але втримався, згадавши, що те саме сказав своєму хазяїнові. А взагалі, це нічого не важило. Людина завжди буває в чомусь трошки винна.
Шия мені боліла — так довго я сидів, спираючись на спинку стільця. Сходивши до крамнички по хліб і макарони, я приготував собі вечерю й попоїв навстоячки. Хотів іще викурити коло вікна сигарету, але похолоднішало, і я трохи змерз. Я зачинив балконні двері, зачинив вікно і, повертаючись, побачив у дзеркалі ріжок стола, а на ньому спиртівку й кусні хліба. Ну от, подумав я, неділю я згаяв, маму вже поховали, завтра я знов піду на роботу, і, власне, нічого не змінилося.
Незабаром мене викликав хазяїн, і я подумав, що зараз дістану прочуханку: мовляв, менше дзвоніть, більше працюйте. Виявилося, зовсім не те. Він сказав, що хоче зі мною побалакати про одну справу. Поки що нема нічого певного, все в проекті. Йому хочеться лише спитати в мене про дещо. Він збирається відкрити в Парижі контору, щоб там, на місці, вести переговори й укладати угоди з великими компаніями. І він хотів довідатися, чи згоден я туди поїхати. Мав би змогу жити в Парижі, а частину року роз'їжджати.
— Ви молодий, і, мені здається, таке життя вам би подобалося.
Я відповів:
— Атож, але мені, власне, все одно.
Тоді він спитав, невже мені не цікаво змінити спосіб життя. Я відповів, що життя все одно не зміниш. Хоч як живи, а все однаково, зрештою і в Алжірі не зле. Він насупився і сказав, що я завжди відповідаю ухильно, що мені бракує амбіції, а для ділових людей це вада. Я повернувся до себе і сів за роботу. Звичайно, краще б його не дратувати, але з якої речі я мав би міняти своє життя. Якщо розважити, хіба я невдаха? За студентською лавою я плекав чимало честолюбних задумів. А коли довелося кинути навчання, швидко зрозумів, що все це не має ніякого глузду.
Увечері до мене прийшла Марі. Вона спитала, чи хочу я побратися з нею. Я відповів, що мені байдуже, але якщо їй хочеться, то можна й побратися. Тоді вона запитала, чи я кохаю її. Я відповів достоту так, як уже сказав їй одного разу, що це ніякої ваги не має, але, очевидно, я її не кохаю.
— То нащо тоді зі мною одружуватися? — спитала вона. Я повторив, що це ваги не має і, якщо вона бажає, ми можемо одружитися. До речі, це вона наполягала, а я лише відповідав. Вона вирекла, що шлюб — річ важлива. Я відповів: «Ні». Вона осіклась і якусь хвилю мовчки дивилася на мене. Потім знову озвалась. Вона тільки хотіла з'ясувати, чи згодився б я одружитися на пропозицію якоїсь іншої жінки, з якою я був би так само близький, як із нею. Я відповів: «Авжеж». Тоді Марі сказала, що їй і самій невтямки, чи вона мене кохає. А я звідки міг це знати?
Удалині забовваніла темна брила скелі, оповита сліпучим ореолом світла й морських бризок. Я згадав про холодне джерело за скелею. Мені захотілося знову почути його дзюрчання, втекти від сонця, від усього гніту, від жіночих сліз і нарешті в затінку відпочити. Але коли я підійшов ближче, то побачив, що Раймонів ворог вернувся. Він був сам. Лежав на спині, підклавши руки під потилицю — голова у затінку скелі, все тіло — на сонці. Його засмальцьована роба диміла на такій жароті. Я трохи здивувався: мені здавалося, що всій цій історії край, і прийшов я сюди, зовсім не думаючи про неї. Тільки-но араб побачив мене, як тут же трохи підвівся і застромив руку до кишені. Я, певна річ, намацав у своїй куртці Раймонового револьвера. Тоді араб знову відкинувся назад, але не витягав руки з кишені. Я був від нього далеченько, кроків за десять. Повіки в нього були опущені, але я іноді помічав його погляд. Одначе частіше його обличчя, вся його постать розпливалися перед моїми очима в розпеченому повітрі. Гомін хвиль був ще лінивіший, тихший, ніж ополудні. Усе так само пряжило сонце, і все так само сяяв пісок. Ось уже дві години сонце не рухалося, дві години воно стояло на якорі в океані киплячого металу. На обрії проплив пароплавчик, я побачив цю чорну пляму лише краєм ока, бо не переставав стежити за арабом. Я думав, що варто мені тільки повернутися, піти, і буде по всьому. Але ж позаду був вогненний пляж, тремтливе від спеки повітря. Я ступив до джерела кілька кроків. Араб не ворухнувся. Він був таки ще далеченько від мене. Може, тому, що на обличчя його падала тінь, здавалось, ніби він сміється. Я почекав. Сонце палило мені щоки, я відчував, як на бровах у мене збиралися краплі поту. Спекота була така сама, як у день похорону мами, і так само, як тоді, у мене боліла голова, надто чоло, жили на ньому понабрякали, і в них бухала кров. Я більше не міг стерпіти спеку і рушив уперед. Я знав, що це глупство, що я не сховаюся від сонця, ступивши один крок. Але я ступив крок, лише один крок. І тоді араб, не підводячись, витяг ножа й показав його мені. Сонце сяйнуло на криці, і мене ніби вдарили в чоло довгим гострим лезом. У цю саму мить краплі поту, що зібралися на бровах, раптом потекли на повіки, і очі мені затулив теплий густий серпанок, сліпуча завіса із сліз і солі. Я відчував лише, як б'ють у мене в лобі цимбали сонця, а десь попереду ніж прискає блискучим променем. Він палив мені вії, впинався в зіниці, і очам було так боляче. Все раптом захиталося. Над морем пронісся важкий гарячий подих. Як ніби розверзлося небо і линув вогненний дощ. Я весь підібрався, вихопив револьвер, відчув опуклість полірованого руків'я. Гачок зрушив, і раптом пролунав сухий і оглушливий звук пострілу. Я струсив краплі поту і сяйво сонця. Одразу де й ділася рівновага дня, незвичайна тиша пляжу, де щойно мені було так добре. Тоді я вистрілив ще чотири рази в нерухоме тіло, і кулі вганялись у нього зовсім непомітно. Я ніби постукав чотирма короткими ударами у двері лиха.
Потім поцікавився, чи запросив я адвоката. Я відповів, що ні, не запрошував, і запитав, хіба необхідно брати собі адвоката?
— Чому ви запитуєте? — здивувався він. Я відповів, що вважаю свою справу дуже простою. Він посміхнувся і зауважив:
— Це ваша думка. Проте існує закон. Якщо ви не запросите адвоката, ми самі призначимо.
Мені здалося дуже зручним, що правосуддя дбає і про такі дрібниці. Я так і сказав слідчому. Він погодився зі мною і зауважив наприкінці, що закон про судочинство добре продуманий. Спочатку я якось не ставився до слідчого поважно. Він говорив зі мною в кімнаті, де все було позапинано — і вікна і двері. Горіла лише лампа на письмовому столі й освітлювала крісло, в яке він мене посадив; сам же він залишався в затінку. Про такі прийомчики я вже читав у книжках, і все це здавалося мені грою. А після нашої розмови я пильно подивився на слідчого й побачив, що в нього тонкі риси обличчя, глибоко посаджені блакитні очі, високий зріст, довгі сивуваті вуса і шапка сивого, майже білого волосся. Він здався мені чоловіком вельми розумним і приємним, хоча страждав на нервовий тик — кутик рота у нього посіпувався. Прощаючись, я мало не подав йому руки, але вчасно згадав, що я вбивця.
Слідство встановило, що я виявив черствість у день маминого похорону.
— Ви, звісно, розумієте, — мовив адвокат, — мені незручно про це вас розпитувати. Але це дуже важлива обставина. Вона буде вагомим доказом для обвинувачення, якщо я нічого не зможу відповісти.
Адвокат хотів, щоб я йому допоміг. Він спитав, чи було мені того дня важко на душі. Запитання вельми мене здивувало, мені самому, наприклад, було б дуже незручно запитувати кого-небудь про такі речі. Одначе я відповів, що відвик копирсатися у своїй душі і мені важко відповісти на це запитання. Звісно, я любив маму, але це нічого не означає. Всі здорові люди бажали смерті тим, кого вони люблять. Тут адвокат мене урвав і начебто дуже занепокоївся. Він узяв з мене слово, що я цього не скажу ні на суді, ні у слідчого. А проте я йому пояснив, що я од природи влаштований так, що фізичні мої потреби часто не відповідають моїм почуттям. Того дня, як ховали неню, я був дуже зморений і страшенно хотів спати. Тому погано тямив, що діється. Одначе можу сказати Напевне, що я волів би, щоб мама не померла. Адвоката явно не вдовольнили мої слова, він вирік: «Цього не досить». І задумався.
Насамперед слідчий сказав, що, на думку всіх, я відлюдкуватий і мовчазний на вдачу, а як я вважаю сам? Я відповів:
— У мене ніколи не буває нічого цікавого. Ось я й мовчу.
Але він знову тицяв мені через стіл розп'яття, показував на Христа і кричав як навіжений:
— Я християнин! Я благаю його простити тобі гріхи твої! Як можеш ти не вірити, що він помер на хресті заради тебе?
Я добре помітив, що він уже тикає мені, але я вже втомився від нього. Жарота робилася все задушливішою. Звичайно, коли мені хочеться спекатися когось, хто набрид мені своїми балачками, я вдаю, ніби згоджуюся з ним.
Слідство тривало одинадцять місяців, і можу сказати, що, на мій подив, за весь цей час єдиною моєю радістю були ті рідкісні хвилини, коли слідчий, провівши мене до порога кабінету, плескав по плечу й прощався привітно:
— На сьогодні досить, пане Антихристе.
І тоді мене передавали жандармам.
Трохи згодом вона написала мені. Відтоді і почалося те, про що мені не хотілося б ніколи згадувати. Звісно, не треба перебільшувати: я пережив це легше, ніж інші. На початку ув'язнення найважчим було те, що подумки я все ще був на волі. Мені, наприклад, кортіло бути на пляжі і спускатися до моря. Я уявляв собі, як хлюпотять хвилі під моїми ногами, і як я входжу в воду, і яке почуття звільнення спізнаю, і раптом я відчував, як тісно мені в стінах тюремної камери. Так тривало кілька місяців. Але потім у мене були тільки думки, звичні для арештанта. Я чекав на щоденну прогулянку у дворі, чекав, коли прийде адвокат. Пристосувався я до всього дуже добре. Мені часто тоді спадало на думку: аби мене змусили жити в дуплі всохлого дерева і мав би я тільки одну розвагу: дивитися на колір неба над моєю головою, — я потроху призвичаївся б і до цього. Піджидав би польоту птахів чи зустрічі хмар так само, як тут, у в'язниці, я ждав химерних краваток мого адвоката, і так само, як у попередньому житті, терпляче ждав суботи, щоб стискати в обіймах Марі. Адже як подумати гаразд, мене не запакували в дупло всохлого дерева. Є люди нещасніші за мене. А втім, цю думку часто висловлювала мама і казала, що зрештою можна звикнути до всього.
Саме він і забалакав зі мною про жінок. Сказав, що в'язні найбільше нарікають, що позбавлені жінок. Я зауважив, що відчуваю те саме і вважаю таке позбавлення несправедливим.
— Але для того вас і саджають за грати.
— Себто як це?
— Адже воля — це жінки. А вас позбавляють волі.
Такої думки мені раніше не спадало. Я погодився з ним.
— Ваша правда, — сказав я. — Інакше яка б це була кара?
Найважливіше, повторюю, було збавити час. Але відтоді, як я навчився згадувати, я вже не нудився. Іноді згадував свою спальню: уявляв, як виходжу з одного кутка і, пройшовши по кімнаті, повертаюся назад; я перебирав подумки все, що траплялося дорогою. Спершу я швидко обертався з цим. Але щодалі подорож забирала все більше часу. Я згадував не лише шафу, але всі речі, що були там, і кожну річ малював собі в усіх подробицях: колір і матеріал, візерунок інкрустації, тріщинку, щербинку на вінці. Всіляко намагався не згубити нитки своєї інвентаризації, не забути жодної речі. За кілька тижнів я вже міг годинами змальовувати все, що було в моїй спальні. Що більше я думав про це, то більше забутих або непомітних дрібничок спливало в моїй пам'яті. І тоді я зрозумів: той, хто прожив на світі бодай один день, міг би за виграшки провести у в'язниці сто років. У нього вистачило б споминів на те, щоб не нудитися.
На подальше запитання він відповів, що його здивував мій спокій у день похорону. Його запитали, що він розуміє під словом «спокій». Директор утупився в носаки своїх черевиків і відповів, що я не захотів подивитися на свою покійну матір, не пролив ні сльозинки і поїхав одразу ж після похорону, не провівши ні хвилини й не посумувавши біля її могили. Його здивувала ще одна обставина: службовець похоронної контори сказав йому, що я не знаю точно, скільки моїй мамі було років.
Прокурор, що гортав матеріали справи, підшиті в теку, раптом запитав, коли ми зійшлися. Марі вказала дату. Прокурор зауважив з байдужою міною, що, за його підрахунками, це сталося на другий день по смерті моєї матері. Потім ущипливо сказав, що йому б не хотілося вдаватися в подробиці такої дражливої обставини і йому зрозуміла сором'язливість Марі, але (голос його зміцнів) обов'язок вимагає від нього піднятися вище умовностей. А тому він просить свідчицю коротко повідомити, як ми з нею провели той день. Марі не хотіла говорити, але прокурор наполягав, і вона розповіла, як ми купалися, як ходили в кіно і як після сеансу прийшли до мене додому. Прокурор сказав, що на підставі свідчень Марі на попередньому слідстві він довідався про програми кінотеатрів того дня. Він додав, що Марі, мабуть, сама скаже зараз, який фільм ішов тоді. Майже нечутним голосом вона і справді сказала, що ми з нею дивилися фільм за участю Фернанделя. Коли вона замовкла, в залі запанувала мертва тиша. Тут прокурор підвівся, суворий, поважний, і голосом, що здався мені по-справжньому схвильованим, відрубав, показуючи на мене пальцем:
— Панове присяжні, на другий день по материній смерті цей чоловік купався в товаристві жінки, вступив з нею в любовні стосунки і реготав на комічному фільмі. Більше мені нема чого вам сказати.
Він сів. У залі, як і раніше, стояла тиша. І раптом Марі розридалася і закричала, що все це не так, все по-іншому, що її змусили говорити зовсім не те, що вона думала, що вона добре мене знає і що я нічого лихого не зробив. Але на знак голови судовий виконавець вивів її, і засідання пішло далі.
Вийшовши з приміщення суду і прямуючи до машини, я раптом відчув у ці короткі хвилини знайомі пахощі й барви літнього вечора. В темряві тюремного фургона, що швидко котився, до мене, ніби з безодні втоми, один по одному долинали звичні шерехи міста, які я так любив, бо в ці години і мені траплялося радіти життю. Крики малих газетярів, що розтинали вже прохолодне повітря, щебет сонних пташок у парку, вигуки пиріжечників, жалібний скрегіт трамваїв на крутих віражах і невиразне стугоніння, що лунає десь угорі, в небесах, перед тим, як морок нічний спаде звідти на пристань, — усі ці звуки показували мені, як незрячому, звичний шлях, адже я так добре знав його, перш ніж потрапити за грати. Так, то була присмеркова пора, в яку давно колись мені бувало спокійно на душі. Попереду мене завжди чекав сон, — легкий сон без сновидінь. А нині все змінилось; адже вночі я, не склепивши очей, чекатиму ранку, а зараз я повертаюсь до одиночної камери. Отож знайомі дороги, що пролягають у літньому небі, можуть однаково вести і до безтурботних снів, і до в'язничних кошмарів.
Пам'ятаю, як посеред промови мого адвоката звідкись з вулиці через усі коридори і зали суду, до мене долинув приємний звук ріжка, в який сурмив продавець морозива. І наринули спогади про колишнє життя, те, що мені вже не належало, життя, що дарувало мені дуже прості, але незабутні радощі: пахощі літа, улюблені вулиці, барви вечорового неба, сміх та сукні Марі. А від усього непотрібного, марного, того, що я робив у цій залі, мені стало тоскно, і я хотів лише одного: швидше вернутися до камери й заснути. Я ледве чув, як мій оборонець гукав на завершення свого виступу, що присяжні засідателі, звичайно, не захочуть поставити на гільйотину чесного трударя, що занапастив себе у хвилину засліплення, що в моїй справі є обставини, які пом'якшують провину, а за свій злочин я вже караюся і спокутуватиму кару довічно — постійним каяттям і гризотами сумління.
Десь загрюкали двері. Сходами — не знаю, близько чи далеко — прокотився тупіт. Потім я почув, як у судовій залі чийсь голос глухо читає щось. А коли знов розлігся дзвінок і відчинилися двері в загородку для підсудних, на мене війнуло мовчанням зали, мовчанням і дивним відчуттям, що огорнуло мене, коли я помітив, що молодий журналіст одвів очі вбік. Я не глянув на Марі. Я не встиг, бо голова суду оголосив, та ще в якійсь дивній формі — «іменем французького народу», що мені зітнуть голову і це буде зроблено прилюдно, на майдані. І тоді у всіх на обличчях я вловив одне й те саме почуття. Мені здається, це була повага. Жандарми стали дуже делікатні зі мною. Адвокат поклавсвою долоню на мою руку. Я більше ні про що не думав. Але голова суду запитав, чи не хочу я щось додати. Я трохи подумав і сказав: «Ні». І тоді мене повели.
Я довгий час гадав — хтозна й чому — що гільйотину ставлять на ешафот і страчуваний повинен підніматися на нього східцями. Певне, це через революцію 1789 року, так нам розповідали в школі і так малювали на картинках. Аж якось уранці мені згадалась газетна фотографія в зв'язку з одною гучною стратою. Гільйотина стоїть просто на землі. І вона вузька — куди вужча, ніж я гадав. Аж дивно, що я не знав цього досі. Машина на газетному знімку вразила мене й тим, що була схожа на чудово зроблений, гострий і блискучий, точний інструмент. Як чого не знаєш, то завжди перебільшуєш. А тепер, навпаки, я переконуюся, що все вельми просто: машина стоїть на одній площині з людиною, яка йде до неї. Підходиш до неї, як до знайомого на вулиці. І це здалося мені вельми прикрим. Інша річ, ешафот: смертник піднімається нагору, вимальовується на тлі неба — є від чого розігратися уяві. А тут що ж? Усе підминає під себе механіка: приреченому відрубують голову якось скромно, ледь соромливо, зате дуже акуратно.
Таж усякий знає: життя не варте того, щоб чіплятися за нього. Власне, не має великої ваги, помреш ти в тридцять чи в сімдесят літ — усе одно інші люди, чоловіки і жінки, житимуть, і так триває вже багато тисячоліть. Усе, загалом, ясно. Я умру, саме я, тепер або через двадцять років. Але завжди, на моє збентеження, мене охоплював буйний спалах радості на думку про можливість прожити ще двадцять років. Залишалося тільки притлумити цей порив, уявивши собі, що за думки були б у моїй голові через двадцять років, коли мені все-таки довелося б померти. А як усе одно доводиться помирати, то, очевидно, не має великої ваги, коли і як ти помреш.
Ніщо, ніщо не має ваги, і я добре знаю, чому. І він, священик, теж знає, чому. З безодні мого прийдешнього протягом усього безглуздого мого життя підіймався до мене крізь роки, що ще не настали, подих мороку, він усе рівняв на своєму шляху, і від цього все доступне мені в моєму житті ставало таким самим примарним, як і ті роки, що їх я прожив насправді. Що мені смерть ближніх, материнська любов, що мені Бог, той чи інший спосіб життя, який вибирають для себе люди, долі, обрані ними, якщо одна-єдина доля мала обрати мене самого, а разом зі мною і мільярди інших обранців, усіх тих, хто, як і він, називають себе моїми братами. Зрозуміло йому, зрозуміло нарешті? Всі довкола — обранці. Всі, всі — обранці, інакших не буває. Рано чи пізно їх теж засудять. І його так само. То чи не однаково, якщо обвинуваченого за вбивство стратять за те, що він не плакав на похороні матері? Собака старого Саламано дорогий йому був не менше, ніж його дружина. Маленька жіночка-автомат була винна так само, як і парижанка, з якою одружився Массон, або як Марі, якій хотілося, щоб я з нею одружився. Хіба важливо, що Раймон став моїм другом, як і Селест, хоча Селест у сто разів кращий за нього? Хіба важливо, що Марі цілується зараз з якимсь іншим Мерсо? То чи розуміє пан священик, побожний смертник, що з безодні мого прийдешнього... Я задихався, вигукуючи це все. Але священика вже вирвали з моїх рук, і наглядачі погрожували мені. Він утихомирив їх і з хвилину мовчки дивився на мене. В очах йому бриніли сльози. Він обернувся й подався геть.
Вперше за довгий-довгий час я подумав про неню. Здається, я збагнув, чому на схилі життя вона завела собі «нареченого», чому вона грала у воскресіння життя. Адже там, довкола притулку, де згасало людське життя, вечори теж були подібні до журного перепочинку. На порозі смерті мама, певне, відчула себе визволеною і готовою все пережити наново. Ніхто, ніхто не мав права плакати над нею. І так само, як вона, я теж відчуваю готовність усе пережити наново. Так ніби недавній спалах гніву очистив мене від болю, позбавив надії і, споглядаючи це нічне небо, всіяне таємничими знаками і зірками, я вперше відкрив свою душу тихій байдужості світу. Я збагнув, який він подібний до мене, ніби мій брат, і тому я відчуваю — я був щасливий, я щасливий і зараз. Для повного завершення моєї долі, для того, щоб я відчув себе не таким самотнім, мені залишається побажати лише одного: хай у день моєї страти збереться багато глядачів — і хай вони зустрінуть мене криками ненависті.

«Мак цвіте»

Михайло Стельмах

(ЛЕГЕНДА)

Степами турки і татари
На конях мчать, мов чорні хмари,
І згаром дихає земля —
Навкруг пожари, як петля,
Й петлю розкручує ординець:
Він одшукав живий гостинець —
Дівча біжить босоніж в бір.
Її він схопить у ясир,
В прокислу зашморгне сирицю
Й продасть у Кафі з торговиці.
І сльози дівчини, й життя
Проп'є без жалю і пуття.
Бо що йому краса дівоча,
Коса шовкова, ясні очі —
Усе продасть він за дукат,
Бо він торгаш, ординець, кат.
Дівча біжить в тяжкім одчаї,
Коса їй плечі устеляє,
А сльози падають у брід,
І кров'ю тягнеться твій слід.
Уже над юністю твоєю
Аркан свистить, сичить змією.
І враз відсічена петля
Безсило впала у поля.
Козак-нетяга у долині
Рубнув її і вже стежину
Дівчині вказує у бір:
«Ми ще зустрінемось, повір».
Ординець блимнув хижим оком.
На луку впав, гикнув і скоком
Помчав з ординцями в байрак.
Втікай, козаче!
Та козак
Втікать не думав. Ще дівчину
Провів очима й по долині
Навскіс напасникам помчав.

Травневий день в кільці заграв
На сполох бив всіма громами,
І блискавка небесні брами
Розчахувала навкруги...
Все ближче, ближче вороги,
Злостивий усміх рве їм губи —
Отак і мчить землею згуба,
Жадібна, дика, навісна,
В краплинах крові і багна.
Козак ударив із пістоля,
Й розлігся крик посеред поля:
На стремені торгаш завис,
І кінь його поніс, як біс,
І степ востаннє над рікою
Ординець міряв головою...
Все ближче коні, лиця злі,
Схрестились, скрегнули шаблі,
Переплелися іскри з кров'ю,
І знову криком Придніпров'я
Прошив у жасі людолов.
Та біснувалась криця знов,
Шипіла кров, шипіла піна.
Козак вимощував долину
Чужинським трупом, як умів,
Як вчився в Січі і в братів
На славнім Доні у поході.
Ординців б'є козак вже в броді.
Бере ординців переляк:
«То це шайтан!
Це не козак!»
Козак всміхнувся в довгі вуса:
«З шайтанами не вперше б'юся.
Узнали, що таке козак,
Якого люди кличуть: Мак».
І знову зброя у двобої
Дзвенить над збитою водою,
І квасить нелюдів ріка, —
Не ломить сила козака.
Та от надходить чорна зрада:
Дрантя, попихач скрався ззаду,
Він чином — кат, душею — гад.
Увесь продався за дукат.
Тихцем підвів іуда зброю,
Озвався постріл над рікою,
І на коня схиливсь козак.
«Пропав козак! Загинув Мак!» —
Ординці кинулись до нього.
Козак на них поглянув строго:
«Ні, не загинув я, кати,
Поміж людьми мені цвісти!»
Кати підводять вгору зброю:
«Твій цвіт, життя вже за тобою,
Козаче, зробимо отак:
Шаблями скришимо на мак…»
Ординці воїна скришили,
На землю впало тіло біле
І, наче зерно, проросло,
А влітку маком зацвіло...

Давно ординців і іуду
В моїм краю забули люди,
Бо їхній слід — страшний укіс —
Травою мертвою поріс.
А мак цвіте віки в роздоллі —
В косі дівочій і у полі.
А мак цвіте!

"Prosperity and victory!" — German postcard from the First World War (1915) showing the nations and empires of the Central Powers as children running with their flags.

Honda FTR 223

Пітер Брейгель Старший «Дитячі ігри»

Віктор Гюго «Знедолені»

Стежки-алеї ділили садочок на чотири грядки. На трьох Маглуар вирощувала городину. На четвертій єпископ розводив квіти. В садочку збереглося лише кілька фруктових дерев. Одного разу Маглуар сказала з лукавою лагідністю в голосі:
– Ви ж, монсеньйоре, прагнете, щоб усе давало користь. А тут пропадає ціла грядка. Чи не краще вирощувати на ній салату, ніж букетики?
– Пані Маглуар, – відповів єпископ, – ви помиляєтесь. Від прекрасного не менше користі, ніж від корисного. – І помовчавши додав: – А може, навіть більше.
Якось у Діні сталася трагічна подія. Одного чоловіка засудили до страти за вбивство. Той бідолаха був ярмарковим штукарем і громадським писарем. Суд над ним схвилював і розтривожив усе місто. Напередодні страти тюремний капелан захворів. Бракувало священика, який би розрадив засудженого в його останні хвилини. Звернулися до кюре. Той відмовився, сказавши приблизно таке: «Це мене не стосується. Я не бажаю панькатися з тим паяцом. Я зараз хворий, і, зрештою, мені там не місце». Про цю розмову розповіли єпископові. Він сказав: «Пан кюре має слушність. Те місце належить не йому, а мені». Він тут-таки пішов до в’язниці, спустився в камеру до паяца, покликав його на ім’я, взяв за руку і заговорив до нього. Він пробув біля засудженого цілий день і всю ніч, забувши про їжу й сон, молячи Бога за душу приреченого і просячи приреченого помолитися за свою. Він розкрив перед ним найвищі й водночас найпростіші істини. Він був для нього батьком, братом, другом; він благословив його, розрадив і втішив. Той чоловік чекав смерті, охоплений розпачем. Смерть уявлялася йому чорною безоднею. Єпископ допоміг приреченому побачити там проблиски небесного сяйва. Наступного дня на очах у всього натовпу єпископ у своїй ліловій мантії з хрестом на шиї сів на воза, яким нещасного повезли на страту. Разом із ним він піднявся на ешафот. Засуджений, такий пригнічений ще вчора, сьогодні просто сяяв. Душа його заспокоїлась, і він чекав зустрічі з Богом. Єпископ обняв бідолаху, і в ту мить, коли ніж гільйотини от-от мав упасти, сказав: «Убієнного людиною воскрешає Бог. Зацькований братами знаходить Отця. Молися і з вірою входь у життя вічне. Господь чекає на тебе». Коли єпископ зійшов з ешафоту, в його погляді було щось таке, аж люди розступилися перед ним. Повернувшись до вбогої оселі, яку він з усмішкою називав «своїм палацом», священнослужитель сказав сестрі:
– Я щойно відправив високу месу.
Знедолені ніколи не оглядаються. Вони знають, що за ними йде тільки їхня недоля.
– …Але знайте, що для неба більша радість прийняти розкаяного грішника із залитим слізьми обличчям, ніж сотню праведників у білих одіяннях.
Ще одна сумна й давня, як світ, історія. Залишившись без опори й підтримки, ті бідолашні створіння розбрелися, певно, хто куди, і помалу їх поглинули похмурі сутінки, в яких зникають стільки неприкаяних людських доль. Усі забули про них, а через кілька років каторги забув їх і Жан Вальжан. У його серці, де раніше зяяла відкрита рана, залишився рубець. От і все. Одного тільки разу десь наприкінці четвертого року каторги дійшла до нього звістка про сестру. Хтось із односельців бачив її у Парижі. З нею був один найменший хлопчик. Що сталося з шістьма іншими? Вона й сама, певно, цього не знала. Щоранку вона йшла на роботу до друкарні, де працювала фальцювальницею і брошурувальницею. В одному будинку з друкарнею була школа, в яку вона водила свого семирічного сина. Але робота в друкарні починалась о шостій, а школа відчинялася тільки о сьомій, через те малому доводилося чекати цілу годину. В друкарню брати його не дозволяли, і взимку він лишався в темряві, на морозі; присівши навпочіпки просто на бруківці, він куняв і чекав, коли відчиняться двері школи. Коли йшов дощ, стара воротарка з жалю пускала хлопця до своєї комірчини, де стояли тільки дерев’яний тапчан, прядка та два дерев’яні стільці – і малий засинав у куточку, притулившись до кота, щоб зігрітися. Отаке розповіли Жанові Вальжану, і на якусь мить наче спалах блискавки освітив долю рідних йому людей; та дуже швидко все затяглося мороком, і відтоді він більше ніколи про них не чув.
Жан Вальжан розмовляв мало й зовсім не сміявся. Тільки щось надзвичайне могло раз або двічі на рік змусити його зареготати моторошним сатанинським сміхом каторжника. Вигляд у нього був завжди такий, ніби він пильно роздивляється щось жахливе.
З кожним роком його душа ставала все зашкарублішою. Зашкарубле серце – сухі очі. Коли Жан Вальжан вийшов із каторги на волю, минуло дев’ятнадцять років відтоді, як він пролив останню сльозу.
Іноді природа явно втручається в наші вчинки, мовби остерігаючи: «Спершу подумай, а тоді роби». Майже півгодини небо затуляла велика хмара, і саме тоді, коли Жан Вальжан підступив до ліжка, хмара ніби умисне роздерлась, і місячний промінь, ковзнувши крізь вікно, освітив обличчя єпископа. Він мирно спав. У Нижніх Альпах ночі холодні, і єпископ лежав у постелі майже одягнений, рукави коричневого підрясника закривали йому руки до зап’ястків. Голова лежала на подушці, одна рука звисала з ліжка. Обличчя немов променилося виразом задоволення, надії і блаженного спокою. Воно не всміхалося, воно сяяло. На чолі грав відблиск невидимого світла. Душі праведників уві сні споглядають таємниче небо. Відблиск того неба сяяв на обличчі єпископа. Водночас його лице світилося зсередини, бо це небо перебувало в ньому самому. То була його совість. Коли місячний промінь упав на обличчя сплячого і злився з отим внутрішнім світінням, навколо єпископа утворився мовби осяйний німб, пом’якшений, проте, майже прозорою сутінню. Місяць у небі, занурена в сон природа, сад, у якому ніщо не шелесне, тиша в будинку надавали особливої величі відпочинку цього мудреця з його шляхетною сивиною і довірливим обличчям – обличчям старого чоловіка, який спить сном дитини.
– Ісусе праведний! Та хіба ті ложки й виделки були потрібні мені або вашій сестрі? Нам то байдуже. Але чим їстимете тепер ви, ваша превелебносте?
Єпископ подивився на неї здивовано.
– Отакої! Хіба в нас немає олив’яних приборів?
Маглуар знизала плечима.
– Оливо має запах.
– То їстимемо залізними.
Служниця скривила промовисту гримасу.
– Залізо має присмак.
– Тоді дерев’яними, – сказав єпископ.
Фантіна покохала Толом’єса. Толом’єс був підстаркуватий тридцятирічний студент, багатий, з чотирма тисячами франків річної ренти. Молодість його уже згасала – він мав зморшки й досить помітну лисину, не дораховувався кількох зубів, – але це не заважало йому бути веселим і безтурботним. Утрачені зуби він замінив жартами, волосся – життєрадісністю, здоров’я – іронією. До всього, він ще й пописував вірші.
Деякі люди не можуть любити без того, щоб не почувати ненависті до когось іншого. Тенардьє палко любила своїх дочок і через те зненавиділа чужу.
Тим часом одна стара, до якої Фантіна ввечері ходила запалювати свічку, навчила її жити в убогості. І Фантіна довідалася, як узимку обходяться без дров, як із ковдри роблять собі спідницю, а зі спідниці – ковдру, як заощаджують свічку, вечеряючи при світлі, що падає з вікна протилежного дому. Важко навіть уявити собі, скільки всякої всячини вміють добути з одного су деякі знедолені, що постаріли, проживши життя убого й чесно. Це вміння зрештою перетворюється на справжній талант. Фантіна розвинула в собі цей високий талант і трохи підбадьорилася.
Та літо швидко минуло, і знову прийшла зима. Дні стали короткі, а за короткий день не багато зробиш. Взимку немає тепла, немає світла, немає полудня, ранок змикається з вечором, вікно сіре, крізь нього зовсім не проникає світло. Небо – наче розмита брудна пляма. День скидається на темний льох. Сонце схоже на жебрака. Жахлива пора року! Зима усе перетворює на камінь – і небесну вологу, і людське серце.
У кімнаті вже зовсім розвиднілось. Випадково сестра підвела очі й глянула на Мадлена.
– Боже! – вигукнула вона. – Що з вами сталось? У вас зовсім біле волосся!
– Біле волосся? – повторив він. Сестра Симпліція не мала люстерка. Вона понишпорила в якійсь коробці й дістала звідти дзеркальце, що його лікар притуляв до губів хворого, коли треба було з’ясувати, дихає той чи ні. Мадлен підніс те дзеркальце до очей, подивився на себе й кивнув:
– Справді!
Арешт пана Мадлена вразив і приголомшив жителів Монтрея-Приморського. На превеликий жаль, ми не можемо приховати, що після слів: «Це колишній каторжник», – усі відвернулися від нього. Менше ніж за дві години люди забули про добро, яке він зробив, і він став для них тільки «каторжником». Ось так розвіявся в Монтреї-Приморському привид, званий паном Мадленом. На все місто тільки троє або четверо людей зберегли добру пам’ять про нього – і серед них стара воротарка, яка прислуговувала йому.
Автор цієї книжки не належить до тих, хто захоплюється війною. Жахливо приваблива в одних своїх проявах, вона огидно потворна в інших. Чи не найбільший подив у цьому відношенні викликає те, як швидко грабують і роздягають убитих. Світанок після битви, що відбулася напередодні, завжди розгорається над голими трупами.
Коли існує дійсність, яка переважає найстрашніший кошмар, то ось вона: ти живеш, милуєшся сонцем, почуваєш себе дужим, веселим і здоровим, ти безтурботно смієшся і мчиш до слави, яка сяє попереду, ти відчуваєш, як дихають у грудях легені, як б’ється серце, як проносяться в голові думки, ти розмовляєш, міркуєш, сподіваєшся, любиш, ти маєш матір, дружину й дітей, ти бачиш світло – і зненацька, навіть не скрикнувши, ти летиш у провалля, падаєш, котишся, розчавлюєш під собою людей, а ті, хто за тобою, розчавлюють тебе, ти бачиш колоски, квіти, листя, гілля дерев і не можеш ухопитися ні за що, ти відчуваєш під собою людей, а на собі коней, ти безпорадно борсаєшся, твої кістки тріщать у темряві під копитами чийогось коня, а чийсь підбор видавлює тобі очі, ти люто гризеш підкови, задихаєшся, несамовито кричиш, корчишся, лежиш на самому споді купи людей та коней і думаєш: «А ще мить тому я був живий!»
З рівнини налітав холодний вітер. Ліс стояв темний, не шелестіло в ньому листя, дерева не огортав м’який присмерк, як то буває влітку. Погрозливо стриміли товсті сучки. Ріденькі потворні кущі шаруділи на галявинах. Високі трави ворушилися під вітром, наче вугрі. Пагінці ожини витягувалися, немов довгі руки з гострими пазурами. Кілька гнаних вітром сухих кущиків вересу, здавалося, втікали від якогось страхіття. Похмура пустка оточувала дитину з усіх боків. Не усвідомлюючи своїх відчуттів, Козетта тремтіла перед незглибимою чорнотою природи. Її мучив навіть не страх, а щось жахливіше. Лютий холод проникав у саме серце. Очі в дівчинки дивно заблищали, і їй раптом здалося, що завтра вночі вона не зможе утриматися, щоб знову не повернутись сюди.
Ніщо так не засмучує серце, як симетрія. Там, де симетрія – там нудьга, а нудьга – це суть скорботи.
Жан Вальжан мав ту особливість, що ніби носив із собою дві торбини: в одній були думки святого, в другій – таланти каторжника. Він заглядав у обидві – залежно від обставин.
Жан Вальжан здригнувся. Таким бідолахам, як він, усе здається ворожим. Вони бояться дня, бо вдень їх видно, і бояться ночі, бо ніч допомагає заскочити їх зненацька. Недавно його лякало те, що сад порожній, а тепер – те, що в ньому хтось є.
Фошлеван нахилився над Жаном Вальжаном і раптом відсахнувся, як тільки можна відсахнутись у могилі. Очі в Жана Вальжана були розплющені, й він дивився на нього. Бачити мерця страшно, але ще страшніше, коли покійник воскресає в тебе на очах. Фошлеван закам’янів – блідий, розгублений, не знаючи, мертвий перед ним чи живий, він мовчки дивився на Жана Вальжана, а той дивився на нього.
У 1831 році йому вже минуло дев’яносто, але він ходив випростаний, розмовляв гучним голосом, мав добрий зір, випивав, любив смачно поїсти, міцно спав і навіть хропів. Він зберіг усі свої тридцять два зуби. Окуляри він надівав, тільки коли читав. Як бачимо, пан Жільнорман не належав до тієї хирлявої породи вісімдесятирічних, котрі, як Вольтер, помирають протягом усього життя. То не було довголіття тріснутого горщика – цей старий веселун завжди почував себе пречудово. Він був недбалий у манерах, моторний, легко дратувався. Він здіймав бучу з усякого приводу, а часто й без приводу. Коли йому суперечили, він підносив свого ціпка і лупцював людей, як це робили у «великому сторіччі».
Годувався він надголодь і частіше пив молоко, ніж вино.
У нього лишилося стільки нерозтраченого гніву, що він, не знаючи, куди дівати його, ще три місяці казав дочці «ви».
Скептик, який горнеться до віруючого, – це те саме, що закон взаємодоповнення кольорів. Те, чого ми позбавлені, приваблює нас. Ніхто так не любить світла, як сліпий. Карлиця закохується у велетня-барабанщика. У жаби очі завжди звернуті до неба. Чому? Щоб бачити, як літають птахи. Грантер, у якому плазував сумнів, любив дивитись на Анжольраса, в якому ширяла віра.
Бідність у роки юності знаменна тим, що вона навертає волю до боротьби, а душу – до високих устремлінь. Бідність оголює матеріальний підспідок життя в усій його непривабливості, і тоді виникає непереборний потяг до життя ідеального; багатий юнак має безліч розваг, блискучих і водночас грубих: кінські перегони, полювання, карти, розкішні обіди і таке інше. Подібні розваги задовольняють ниці потреби душі на шкоду її шляхетним пориванням. А бідному юнакові доводиться тяжкою працею заробляти собі на прожиток, і коли він погамує голод, йому не лишається більш нічого, як мріяти. Він ходить на безкоштовні вистави, які дає Бог; він споглядає небо й світила, милується квітами та дітьми. Він мріє і почуває себе великим; але мрії несуть його далі, і в ньому пробуджується співчуття. Він забуває про себе і жаліє ближнього. Почуваючи себе володарем незліченних духовних скарбів, він жаліє тих, хто володіє незліченними матеріальними статками. До того ж юний і в убогості не вбогий. Перший-ліпший молодий хлопець, хай який він бідний, своїм здоров’ям, силою, жвавістю, своєю гарячою кров’ю, яка стугонить у жилах, своїми рум’яними щоками, рожевими устами, білими зубами і свіжим диханням завжди викличе заздрість у старого, навіть коли той імператор! Отож убогий юнак живе, продираючись крізь терня і ступаючи по багнюці, зате головою він торкається осяйного неба. І дякує Богові за те, що той нагородив його двома скарбами, яких не мають люди багаті: працею, що робить його вільним, і думкою, завдяки якій він піднісся духом.
Він не міг зрозуміти, чому люди ненавидять одне одного через такі дурниці, як хартія, демократія, монархія, республіка і таке інше, коли на цьому світі існує стільки всяких мохів, трав і кущів, якими можна милуватися, і стільки книг, що їх можна гортати.
У нього була дружина й двоє дітей, але він не знав, що з ними сталося. Він загубив їх, як гублять носовичок.
На одному з ліжок сиділа, звісивши ноги, довготелеса бліда дівчина, що застигла, мов нежива, і, здавалось, нічого не чула, нічого не бачила. Певне, то була молодша сестра тієї, яка заходила до Маріуса. На вигляд вона мала років одинадцять-дванадцять. Тільки добре придивившись, можна було помітити, що їй усі п’ятнадцять. Вона належала до тієї хирлявої породи, яка довго затримується в розвитку, а тоді раптово виганяється в зріст і дозріває. Це на ґрунті бідності виростають такі людські бадилинки, що не мають ні дитинства, ні юності. У п’ятнадцять років вони видаються дванадцятирічними, в шістнадцять – двадцятирічними. Сьогодні вони малі дівчатка, а завтра – дорослі жінки. Вони наче перестрибують окремі періоди життя, щоб закінчити його якомога скоріше.
Якщо двоє сходяться в безлюдному місці, то не для того, щоб читати «Отченаш»
…нема нічого більш небезпечного, як урвати працю. Неробство стає звичкою, яку значно легше набути, ніж потім спекатися її.
Книгар Руайоль помер. Мабеф не знався більше ні з ким, крім своїх книжок, свого саду й свого індиго: у цих трьох формах являлися йому щастя, втіха й надія.
Стара озвалася знову:
– Пане Мабеф!
– Чого, матусю Плутарх? – нарешті подав голос старий. «Матусю Плутарх! – подумав Гаврош. – Чудасія, а не ім’я!» Тітка Плутарх заговорила знову, і старому довелося відповідати їй.
– Хазяїн незадоволений!
– Чому?
– Ви заборгували йому за дев’ять місяців.
– Через три місяці я заборгую йому за дванадцять.
– Він каже, що виставить вас на вулицю.
– Я піду.
– Зеленярка вимагає, щоб їй заплатили. І в нас не лишилося жодного оберемка дров. Чим ми топитимемо взимку?
– Грітимемося на сонці.
– Різник не хоче більше відпускати м’ясо в борг.
– От і чудово. М’ясо погано впливає мені на шлунок.
– Що ж подавати на обід?
– Хліб.
– Пекар вимагає оплатити рахунок. Він каже, що без грошей хліба не дасть.
– Ну й нехай.
– Що ж ви будете їсти?
– У нас є яблука.
– Але ж ми не зможемо жити отак, без грошей.
– Грошей у мене нема.
Стара пішла, і старий залишився сам. Він поринув у роздуми.
Скажімо, перед тобою замок. Городянин у таких випадках має ключа, виготовленого слюсарем. Тобі ж, якщо ти захочеш пройти крізь ті двері, доведеться створювати жахливий шедевр. Ти візьмеш монету в два су й розріжеш її по ободу на дві половинки. Якими інструментами? Ти сам їх винайдеш. Це твоя справа. Потім вишкребеш середину обох половинок, обережно, щоб не пошкодити зовнішнє карбування, наріжеш на них різьбу так, щоб вони згвинчувались і утворювали футлярчик. Для наглядачів, які постійно за тобою стежитимуть, це буде звичайна монета в два су; для тебе це буде коробочка, в яку ти покладеш сталеву пружинку з годинника. На пружинці ти наріжеш зубчики, і це буде пилочка. Такою пилочкою завдовжки зі шпильку, сховану в монеті, тобі доведеться перепиляти засув, дужку висячого замка, віконні ґрати і залізне кільце на своїй нозі. Здійснивши стільки неймовірних подвигів, що ти дістанеш у нагороду, коли розкриють твій винахід? Карцер…
– Туссен, ви не забуваєте зачиняти віконниці на залізні прогоничі? – спитала Козетта.
– О, будьте спокійні, панно!
– Тут таке безлюддя… – докинула Козетта.
– Що правда, то правда, – погодилася Туссен. – Тут тебе заріжуть – й ойкнути не встигнеш. А наш хазяїн ще й удома не ночує. Та не бійтеся, панно, я зачиняю вікна, як ото в кріпості. Подумати лишень, самі жінки! Ви тільки уявіть собі: заходять уночі до вас чоловіки й кажуть: «Ану, тихо!» – і починають різати нам горло. Не так страшно померти, – всі ми колись помремо, – але як, мабуть, гидко, коли вони до тебе торкаються! Та й ножі в них, либонь, тупі. О, Господи!
Менший із малюків притиснувся до брата й прошепотів:
– Тут темно.
Ці слова розсердили Гавроша. Дітлахи здавалися такими приголомшеними, що він визнав за потрібне дати їм добрячої нагінки.
– Ви чого мені тут вередуєте? – крикнув він. – Не подобається? Може, вам треба королівський палац? Ну хіба не тварюки ви після цього? Теж мені дітки із золотої клітки!
Коли ти наляканий, то непогано, щоб на тебе накричали. Грубість заспокоює. Двоє малих підступили ближче до Гавроша.
– Я вам уже не потрібен, панове мужики?
Тепер у нього не лишилося нічого від праці всього його життя. Він став проїдати гроші за продані букіністові примірники. Побачивши, що й це вбоге джерело вичерпується, Мабеф занедбав свій садочок і лишив його необробленим. Ще раніше старий відмовився від двох яєць та шматка м’яса. Тепер він годувався картоплею. Він спродав останні меблі, потім усе, без чого міг обійтися, з одягу та постільної білизни, потім гербарії та естампи. Але в нього ще лишалися книги, серед яких були дуже рідкісні й цінні: «Історичні біблійні чотиривірші» видання 1560 року, «Покажчик біблійних виразів» П’єра де Бесс, «Перлини Маргарити» Жана де Лае з посвятою королеві Наваррській і нарешті примірник Діогена Лаерція, надрукований у Ліоні 1644 року.
Пан Мабеф ніколи не розводив у своїй кімнаті вогню і вкладався спати завидна, щоб не палити свічки. Але старий ще не втратив своєї дитячої безтурботності. Його очі оживали, коли він дивився на книги, і він навіть усміхався, милуючись своїм унікальним примірником Діогена Лаерція. З усієї його обстанови, крім найнеобхіднішого, тільки й уціліла книжкова шафа зі скляними дверцятами.
Одного дня тітка Плутарх сказала йому:
– Мені немає за що купити обід.
Обідом вона називала хлібину й чотири або п’ять картоплин.
– А в борг? – запитав Мабеф.
– Ви самі знаєте, що в борг мені не дають.
Старий відчинив шафу й довго роздивлявся книги, наче батько, змушений віддати на смерть котрогось зі своїх дітей; нарешті узяв одну під пахву й вийшов. Через дві години він повернувся без книжки, поклав на стіл тридцять су і сказав:
– Ось вам на обід.
У той день тітка Плутарх помітила, що погідне обличчя старого заволоклося тінню, яка вже з нього й не сходила. Бо завтра, і післязавтра, і щодня все треба було починати спочатку. Старий Мабеф виходив із дому з книжкою, а повертався зі срібною монетою. Коли букіністи побачили, що він змушений продавати, вони стали брати в нього за двадцять су те, що він придбав за двадцять франків. І часто в того ж таки книгаря. Том за томом уся бібліотека перейшла до них. Іноді старий казав: «Зрештою, мені вже вісімдесят років», – наче сподівався померти раніше, ніж закінчаться його книжки.
Його смуток дедалі зростав. Щовечора перед сном він узяв собі за звичку прочитувати по кілька сторінок із Діогена Лаерція. У нього не було тепер іншої радості. Так збігло кілька тижнів. Несподівано матуся Плутарх захворіла. Одного дня лікар виписав дуже дорогі ліки. Крім того, хвороба посилювалася, треба було наймати доглядальницю. Старий Мабеф відчинив шафу. Вона була порожня. Там не лишилося жодної книжки, крім Діогена Лаерція. Мабеф сунув унікальний том під пахву й вийшов. Це було 4 червня 1832 року. Він попрямував до застави Сен-Жак, де тепер торгував книжками спадкоємець Руайоля, й повернувся із сотнею франків. Старий поклав стовпчик п’ятифранкових монет на нічний столик служниці й пішов до своєї кімнати, не мовивши й слова.
Протягом двох останніх років Париж бачив не одне повстання. Це місто ставиться до таких подій з дивовижним спокоєм. Париж має надто багато справ, щоб зважати на таку дрібницю, як заколот. На якомусь перехресті, в якомусь провулку або тупику стріляють, захоплюють, віддають і знову беруть барикади. Ллється кров, картеч зрешечує фасади будинків, кулі вбивають людей просто в ліжках, трупи встеляють бруківку. А зовсім неподалік чутно стукіт більярдних куль у якій-небудь кав’ярні. Театри відкриті, там розігрують водевілі; цікаві сміються й теревенять за два кроки від вулиць, на яких торжествує війна. Котяться фіакри, перехожі йдуть до ресторанів обідати, часто в ті самі квартали, де б’ються. 1831 року стрілянину припинили, щоб пропустити весільний поїзд. Нема нічого дивовижнішого, ніж це, але така властивість паризьких бунтів. У жодній іншій столиці чогось подібного не зустрінеш. Для цього необхідні дві умови: велич Парижа і його безтурботність. Треба бути містом Вольтера й Наполеона.
Важко втрачати, може, останній у житті пиріжок.
– Підемо? – запитав Боссюе.
– Надворі дощ, – сказав Жолі. – Я присягався піти у вогонь, але не у воду. Я не хочу застудитися.
…із заґратованих нижніх вікон шинку було висмикнуто двадцять залізних прутів і за кілька хвилин розібрано десять туаз бруківки. Гаврош та Баорель зупинили й перекинули биндюги такого собі Ансо, торговця вапном; із биндюгів зняли три повні бочки, поставили їх посеред вулиці й обклали камінням із розвернутої бруківки. Анжольрас відкрив льох, і всі порожні діжки вдови Гюшлу пішли на те, щоб прикрити з флангів бочки з вапном. Фейї привалив діжки та биндюги двома купами щебеню, знайденого невідомо де. Принесли товсті бруси, що підпирали один із будинків, і повкладали їх на діжки. Коли Боссюе й Курфейрак обернулися, половина вулиці вже була перегороджена валом, вищим за людський зріст. Ніщо не зрівняється з рукою народу, коли вона будує одне, руйнуючи інше.
Він підійшов до столу, на якому лежали Мабеф і Гаврош. Під чорною накривкою проступали обриси двох закляклих тіл, великого і маленького, два обличчя невиразно вгадувалися під холодними складками савана. Донизу звішувалась рука. То була рука Мабефа. Анжольрас нахилився й поцілував його благородну руку з тією самою шанобливістю, з якою вчора поцілував старого в чоло. Ці два поцілунки були єдиними в житті Анжольраса.
Ні гуркіт, ні шум не пробуджує п’яного – його пробуджує тиша. На цю дивну особливість не раз звертали увагу. Все обвалювалося навколо Грантера, а він тільки глибше поринав у сон – страхітлива гуркотнеча заколисувала його. Але раптова тиша, що запанувала навкруг Анжольраса, стала поштовхом, який розбудив Грантера від важкого сну. Так само прокидаються поснулі пасажири карети, коли раптово зупиняються коні, які мчали галопом. Грантер рвучко випростався, потягнувся, протер очі, позіхнув, розглянувся й усе зрозумів.
Нарешті 7 вересня, рівно через три місяці після тієї жахливої ночі, коли Маріуса принесли в дім Жільнормана, лікар оголосив, що більше не боїться за його життя. Почалося одужання. Одначе зламана ключиця досі не зрослась, і Маріус мусив ще два місяці пролежати напівсидячи на кушетці. А втім, тривала хвороба й повільне одужування врятували Маріуса від переслідувань влади. У Франції будь-який гнів, навіть громадський, не триває довше, ніж півроку.
Зрештою, так звана невдячність дітей не завжди заслуговує суворого осуду. Це невдячність самої природи. Природа ділить живі істоти на тих, хто приходить, і тих, хто відходить. Молодість поспішає до радості, до світла й кохання. Старість іде до могили. Вони не гублять одне одного з виду, але їхні обійми вже розімкнулися. Молоді переймаються байдужістю життя, старі – байдужістю смерті.
Він спить. Хоч доля тяжко мучила його,
Він жив, аж поки втратив янгола свого.
Тоді з’явилась смерть. Так само у свій час
Приходить ніч, коли вже день погас.

1977 Aston Martin V8 Vantage

Панки в Естонії, 1988