Смітник

A group of bōsōzoku

«Маленький Ісус і коала»


Богумил Грабал «Слишком шумное одиночество»

Книги научили меня наслаждаться опустошениями, я обожаю ливни и демонтажные бригады, я простаиваю часами, чтобы увидеть, как пиротехники слаженно, точно накачивая гигантские шины, взрывают целые кварталы домов, всю улицу, я до самого последнего мгновения остаюсь под впечатлением той первой секунды, когда вдруг вздымаются все кирпичи, и камни, и балки, а потом настает момент, когда дома тихо ниспадают, словно одежда, словно океанский корабль после взрыва котлов быстро опускается на морское дно. И вот я стою в туче пыли, среди звучащего музыкой шума, и размышляю о своей работе в глубоком подвале, где стоит мой пресс, за которым я тружусь тридцать пять лет при свете электрических лампочек, надо мною слышны шаги во дворе, а через отверстие в потолке моего подвала сыплется, словно с небес, из рога изобилия, содержимое мешков, и ящиков, и коробок, которые извергают в отверстие посреди двора макулатуру, увядшую зелень из цветочного магазина, упаковочную бумагу, старые театральные программки, билеты, обертки от мороженого, листы в пятнах от малярной кисти, вороха мокрой окровавленной бумаги из "Мяса", острые обрезки из фотоателье, содержимое канцелярских корзин вместе с катушками лент для пишущих машинок, открытки к минувшим дням рождения и именинам; бывает, что ко мне в подвал летят завернутые в газеты булыжники, это чтобы бумага больше весила, и выброшенные ненароком картонажные ножи и ножницы, молотки и клещи для выдергивания гвоздей, мясницкие секачи, чашки с засохшим черным кофе, а порой и пожухлый свадебный букет или совсем свежий искусственный венок с похорон. И все это я тридцать пять лет прессую в моем гидравлическом прессе, трижды в неделю грузовики увозят мои брикеты на вокзал, в вагоны, а те — дальше, на бумажную фабрику, где рабочие перережут проволоку и вывалят мою продукцию в щелочь и кислоты, растворяющие даже лезвия, которыми я то и дело раню руки. Но как в струях грязной реки, которая течет мимо фабрик, мелькнет, бывает, красивая рыбка, так посреди потока макулатуры блеснет иногда корешок ценной книги, и я, ослепленный, на миг отвернусь, а потом выуживаю ее, вытираю о фартук, открываю, вдыхая запах текста, затем прочитываю первую же фразу, какая попадется мне на глаза, и только после этого кладу книжку к другим моим чудесным находкам в ящичек, выстланный божественными картинками, которые кто-то по ошибке высыпал ко мне в подвал вместе с молитвенниками. Это моя месса, мой ритуал: каждую такую книжку я обязан не только прочесть, но по прочтении вложить внутрь каждой очередной кипы, ведь каждая кипа должна быть отмечена моим клеймом, печатью моей личности, моим автографом.

Месяц назад мне привезли и сбросили в подвал шесть центнеров репродукций прославленных мастеров, шесть центнеров промокших Рембрандтов и Хальсов, Моне и Мане, Климтов, Сезаннов и других гигантов европейской живописи, и вот я теперь каждый брикет макулатуры обертываю репродукциями и вечерами, когда они стоят строем перед подъемником, не налюбуюсь красотой их граней, с которых зрителю предстает там "Ночной дозор", там — "Саския", там — "Герника". И я единственный в мире, кто знает еще, что внутри, в сердце каждого такого брикета таится то раскрытый "Фауст", то "Дон Карлос", где-то посреди мерзостной окровавленной бумаги лежит "Гиперион", а где-то в груде мешков из-под цемента покоится "Так говорил Заратустра". И лишь я один в мире знаю, в каком брикете спят, словно в могиле, Гете и Шиллер, а в каком — Гельдерлин или Ницше.
Так возвращаюсь я, точно пылающий дом или пылающий хлев; сияние жизни исходит от пламени, хотя пламя есть смерть дерева и враждебная скорбь прячется в золе; а я тридцать пять лет прессую макулатуру на гидропрессе, через пять лет мне идти на пенсию, и моя машина пойдет вместе со мной, я ее не оставлю, нет, я коплю деньги на сберкнижке, и на пенсию мы выйдем вдвоем, потому что я мою машину выкуплю, увезу к себе, поставлю где-нибудь в саду моего дяди среди деревьев — и там, в саду, я стану выдавать только один брикет в день, но это будет мощный брикет, как скульптура, как артефакт, в такой брикет я вложу все мои юношеские иллюзии и все, что я умею, чему научился за прошедшие тридцать пять лет на работе и за работой, я и на пенсии буду прессовать их под влиянием минуты и настроения; всего один брикет в день из книг, которых у меня дома более трех тонн, — это получится брикет, которого мне не придется стыдиться, брикет, который заранее сотворен моим воображением и мозгом, и в довершение, закладывая на дно пресса старую бумагу и книги, я в процессе такового созидания красоты насыплю напоследок блесток и конфетти; вот так каждый день — один брикет, и ежегодно выставка готовой продукции, выставка, на которой каждый посетитель сможет сам, хотя и под моим присмотром, изготовить свой брикет: пресс, повинуясь зеленой кнопке, задрожит и с огромной силой начнет давить старую бумагу с инкрустациями из книг и мусора, какой принесут посетители, так что у каждого может возникнуть ощущение, что мой гидропресс прессует его самого.
И так тридцать пять лет я привожу в состояние подавленности брикет за брикетом, вычеркиваю каждый год, и каждый месяц, и каждый день месяца — когда же мы выйдем на пенсию, мой пресс и я; каждый вечер я несу домой в портфеле книги, и моя квартира на третьем этаже в Голешовицах полна книг, одних только книг, подвала и сарая не хватает, моя кухня занята, кладовка и уборная тоже, остались лишь тропки к окну и плите, а в уборной ровно столько места, чтобы я мог сесть, над унитазом на высоте полутора метров — балки и доски, и на них до самого потолка громоздятся книги, пять кубометров книг, мне достаточно один раз неловко усесться, неловко подняться, чтобы я задел несущую балку и на мою голову обрушились полтонны книг и раздавили меня со спущенными штанами. Но и сюда уже не всунуть больше ни единой книжки, и потому в комнате над двумя приставленными друг к другу кроватями мне укрепили балки и доски, и получился балдахин, на котором до потолка высятся книги, две тонны книг снес я за эти тридцать пять лет домой, и когда я засыпаю, две тонны книг, словно кошмар в двадцать центнеров весом, гнетут мой сон, а иногда, когда я неловко повернусь или вскрикну и дернусь во сне, я с ужасом слушаю, как книги двигаются; довольно было бы лишь слегка нажать коленом, а то и просто издать звук, чтобы, подобно лавине, на меня обрушился весь этот свод. Высыплется рог изобилия, полный редких книг, и расплющит меня, как вошь... иногда я думаю, что книги в заговоре против меня, ведь я каждый день прессую сотню ни в чем не повинных мышей, вот книги над моей головой и готовят мне справедливое возмездие, потому что за любое насилие воздается сторицей.
Я лежу на спине, распростертый под балдахином из километров текста, и, полупьяный, гоню прочь мысли о кое-каких событиях, о некоторых весьма неприятных случаях. Иногда мне вспоминается наш лесничий, как он поймал в вывернутый рукав на чердаке своей сторожки куницу и вместо того чтобы по справедливости убить ее за то, что она съела цыплят, взял гвоздь, вбил его зверьку в голову и отпустил, и куница кричала и долго бегала по двору, пока наконец не умерла. В другой раз — как спустя год сын этого самого лесничего погиб от удара током, работая у месилки; вчера же мне под моим балдахином ни с того ни с сего примерещился охотник, который, заметив у нас свернувшегося клубком ежика, заострил кол и, прикинув, что ружейный выстрел стоит денег, воткнул этот заостренный кол ежу в живот, так он уничтожал каждого ежика — до тех пор, пока не слег с раком печени; он умирал медленно, за всех ежей, целых три месяца, свернувшись клубком, с опухолью в животе и ужасом в мозгу, пока наконец не умер... Вот какие мысли теперь страшат меня, когда я слышу, что книги надо мной строят планы мести, они настолько нарушают мой душевный покой, что я предпочитаю спать сидя на стуле возле окна, терзаемый ужасным видением: рухнувшие книги сначала размазывают меня по кровати, а потом проваливаются через пол на второй этаж, затем на первый — и оказываются в подвале, подобно лифту.

Надвинув шляпу на глаза, я перешел с правой стороны улицы на левую, и тут передо мной вырос растерянный профессор эстетики — толстые очки были направлены на меня, точно дула охотничьей двустволки, точно две пепельницы; пошарив какое-то время по карманам, он достал, как обычно, десять крон и сунул их мне в руку со словами "А юноша на месте?" Да, отвечаю, а он, как всегда, шепчет мне в ухо: "Будьте с ним поласковее, ладно?" Я — ладно, мол. А потом я поглядел, как профессор пробежал двором к Спаленой улице, и быстро прошел переулком и с заднего входа вернулся в свой подвал, там я снял шляпу и вот так, простоволосый, слушал, как профессор несмело прошел через двор и начал тихо спускаться вниз; когда же наши глаза встретились, профессор перевел дух и спросил: "А старик где?" Я говорю, что, мол, как всегда, пошел пить пиво. А профессор опять спрашивает: "Он на вас по-прежнему рычит?" Говорю, да, мол, он же завидует, что я моложе. И тут профессор эстетики протянул измятые десять крон, он втиснул их мне в ладонь и прошептал дрожащим голосом: "Это чтобы вам лучше искалось... вы что-нибудь нашли?" И я подошел к ящику и извлек оттуда старые номера "Народной политики" и "Народных листов" с рецензиями на театральные спектакли, написанными Мирославом Руттом и Карлом Энгельмиллером, и я подал их профессору, который работал в "Театральной газете" и, хотя его выгнали оттуда вот уже пять лет назад, по-прежнему интересовался театральными рецензиями тридцатых годов. Налюбовавшись, он убрал их в портфель и распрощался со мной, одарив меня по обыкновению очередными десятью кронами. На лестнице он обернулся и произнес: "Продолжайте свои поиски... главное, чтобы я не столкнулся сейчас со стариком." И он вышел во двор, а я, натянув, как обычно, шляпу, поспешил в переулок, прошел через двор дома настоятеля и остановился возле статуи святого Фаддея; в надвинутой на глаза шляпе, насупившийся, с написанным на лице удивлением я смотрел, как профессор шагает вдоль самой стены; он заметил меня, и я увидел, что он, как всегда, испугался, но, взяв себя в руки, приблизился, протянул неизменные десять крон и попросил жалобно: "Не сердитесь на юношу, за что вы его так невзлюбили? Будьте с ним поласковее, ладно?" Я по обыкновению кивнул, и критик из "Театральной газеты" удалился; я знал, что ему надо бы прямо, на Карлову площадь, но он, разумеется, предпочел свернуть во двор, он просто-таки ринулся за угол, я видел, как влетел, повинуясь тащившей его руке, за угол портфель, — лишь бы поскорее закончилась эта странная встреча со мной, старым упаковщиком, взъевшимся на своего молодого коллегу.
…вот уже тридцать пять лет я прессую макулатуру, и для этой работы неплохо бы окончить не только университет или классическую гимназию, но еще и богословский факультет. Ведь в моей профессии круг сходится со спиралью, а progressus ad futurum сливается с regressus ad originem, вдобавок я это осязаю, и, будучи против своей воли просвещен, я несчастливо счастлив и с некоторых пор мечтаю о том, чтобы progressus ad originem сошелся с regressus ad futurum.
Пресс с силой опускался на тихих мышек в переполненном лотке, они не издавали ни единого писка, так бывает, когда мышку поймает и забавляется с нею жестокий кот, милосердная природа придумала ужас, он выбивает все предохранители, и тот, к кому в момент истины приходит ужас более сильный, чем боль, погружается в него с головой.
И вот я лежал в полудреме, совершенно измученный звуками у меня над головой, и, как всегда, в этих прерывистых грезах явилась ко мне в виде Млечного пути маленькая цыганка, любовь моей юности, цыганка тихая и простодушная, та самая, что, поджидая меня возле пивной, всегда выставляла в сторону одну ногу, как это делают балерины, стоя в первой позиции, очаровательная красавица моей юности, о которой я уже давно забыл. Все ее тело было покрыто потом и жиром, благоухающим мускусом и помадой, если я ее гладил, мои пальцы блестели от свежего масла, от нее пахло оленьим салом, она ходила в одном и том же дешевом платье, испачканном подливками и супами, сзади это платье было все в пятнах от известки и трухлявого дерева — потому что она носила мне из развалин истлевшие бревна и доски, я помню, как впервые встретил эту цыганку, было это в конце войны, я возвращался из пивной, когда она пристроилась за мною и пошла следом, я говорил с ней через плечо, она все время держалась у меня за спиной и не позволяла подождать себя; не обгоняя меня, она просто семенила за мной в своих бесшумных башмаках... да-да, так оно и было, я вышел от "Горкого" и на перекрестке говорю, что, мол, до свидания, мне пора, а она отвечает, что ей в ту же сторону, куда иду я, и я зашагал по Людмилиной улице, а в конце говорю, мол, до свидания, мне пора домой, а она сказала, что ей в ту же сторону, и я нарочно дошел до самой Жертвы и там протянул ей руку — мне, мол, надо вниз, а она ответила, что ей туда же, и мы пошли дальше, а внизу, на Плотине Вечности, я сказал, что уже добрался до своей улицы и что нам пора прощаться, а она прошептала, что идет туда же, куда и я, и я остановился под газовым фонарем возле нашего дома и говорю — прощай, мол, я уже стою у самого дома, а она отвечает, что тоже тут живет, тогда я открыл дверь и пропустил ее вперед, но она хотела, чтобы первым на темную лестницу, ведущую наверх, вступил я, и я вошел, там были еще три квартиры, сдаваемые жильцам, и вот я поднялся по ступенькам во двор и направился к своей двери, а когда я отпирал ее, то повернулся к девушке и сказал "до свидания" и что я уже дома, но она мне ответила, что тоже уже дома, и вошла ко мне, и спала со мной в одной постели; когда же я проснулся, ее уже не было, только постель у стены хранила ее тепло. И я нарочно стал возвращаться домой по ночам, но стоило мне подойти к лестнице, как я уже видел цыганку — она сидела на ступеньках перед дверью, а под окном белели доски и распиленные бревна из развалин; как только я отпирал замок, она поднималась, как кошка, и проскальзывала в комнатку, а потом мы все время молчали, я приносил пиво в огромном кувшине, туда входило целых пять литров, а цыганка между тем растапливала печь, чугунную плиту, в которой гудел огонь даже при открытой дверце, потому что над этой комнаткой высилась очень большая труба: прежде тут помещалась кузница, и при ней была лавка; цыганка всегда готовила одно и то же, гуляш из конской колбасы с картошкой, а потом она усаживалась возле открытой дверцы, подбрасывала туда дрова, и всю ее заливал желтый свет, и по ее рукам, и шее, и по непрерывно меняющемуся повернутому ко мне в профиль лицу стекала золотая струйка пота, так ей было жарко, а я валялся одетый на кровати и вставал, чтобы глотнуть из кувшина; напившись, я протягивал кувшин цыганке, она держала этот гигантский сосуд обеими руками, и, когда она пила, я слышал, как движется ее глотка, и еще она негромко постанывала, точно водяной насос где-то вдалеке; поначалу я думал, что она подкладывает дрова в печку и беспрерывно топит ее лишь для того, чтобы угодить мне, но позже понял, что это шло у нее изнутри, что огонь таился в ней самой и что она не могла существовать без огня.
Однажды я вернулся вечером домой, но цыганка меня не поджидала, я зажег свет и до самого утра то и дело выходил на улицу, но цыганка не пришла, она не пришла и на следующий день, она вообще больше не пришла. Я ее искал, но уже ни разу мы не встретились с ней, крохотной, как девочка, цыганкой, простой, как неотесанное дерево, цыганкой, походившей на дуновение Святого Духа, цыганкой, которая хотела только топить печь дровами, что она приносила на спине, — все эти тяжелые доски и куски бревен из развалин, куски дерева тяжелые, как крест, она хотела только готовить гуляш из конской колбасы с картошкой, подбрасывать в огонь деревяшки и запускать осенью в небо воздушного змея. Позже я узнал, что ее вместе с прочими цыганами арестовали гестаповцы и отправили в концлагерь, и оттуда она уже не вернулась, ее сожгли в печах то ли Майданека, то ли Освенцима. Небеса не гуманны, но я тогда еще был гуманен.
Небеса не гуманны, но есть нечто, что выше их, это сострадание и любовь, о которой я долго забывал и наконец позабыл.
…я встал и опять вышел на улицу и прямо перед рестораном налетел на своего приятеля, он был навеселе и сразу извлек бумажник и так долго рылся во всяких листочках, пока не нашел и не протянул мне один из них, и я прочитал справку из вытрезвителя, что такой-то нынче утром не имел в крови ни промилле алкоголя, что и удостоверяет эта справка. Я вернул ему сложенный листочек, и этот мой приятель, чье имя я уже позабыл, поведал, что хотел начать новую жизнь и целых два дня пил только молоко, и от этого сегодня утром его так качало, что начальник отослал его за пьянство домой и вычел два дня из отпуска, а он отправился прямиком в вытрезвитель, и там определили то, что написали потом в официальной бумаге: мол, у него в крови нет ни капли алкоголя, и вдобавок позвонили его начальнику и выругали того за моральный ущерб работнику, и от радости, что у него есть официальный документ об отсутствии в крови алкоголя, он пьет с самого утра, и он пригласил меня пить вместе с ним.
…только когда мы совсем раздавлены, из нас выходит самое лучшее
Дверь с улицы отворилась, и вошел великан, пахнущий воздухом реки, не успели люди опомниться, как он схватил стул, разломал его и обломками загнал перепуганных посетителей в угол, трое молодых людей стояли, прижавшись в ужасе к стене, точно анютины глазки в дождь, и вот наконец этот великан поднял две ножки от стула, и, когда уже казалось, что он начнет убивать, он принялся дирижировать этими остатками стула и тихонько петь: "Сизая голубка, где была ты?" И он этак вот тихонько напевал и дирижировал, а закончив, отшвырнул остатки стула, заплатил за него официанту и уже в дверях обернулся и сообщил перепуганным посетителям: "Господа, я помощник палача..." И он ушел, несчастный, погруженный в мечты, возможно, это был тот же человек, который год назад обнажил передо мной возле бойни в Голешовицах финский нож, зажал меня в углу, извлек листок бумаги и прочитал стихотворение о прекрасной природе Ржичан, а потом извинился — мол, он пока не знает иного способа заставить людей слушать его стихи.
…почему Лао-цзы говорит, что родиться значит выйти, а умереть — войти? Две вещи всякий раз преисполняют мой дух новым безмерным восхищением, одна из них — трепещущий свет ночи... что, право же, могло бы стать темой богословского семинара, все это меня изумляет, я нажимаю зеленую кнопку, а после останавливаю пресс, хватаю полные охапки макулатуры и принимаюсь выстилать ею лоток, и при этом в глубине мышиных глаз замечаю нечто большее, нежели звездное небо надо мной; в полусне мне явилась маленькая цыганка, тогда как пресс тихо опускался, точно труба геликона в пальцах музыканта, я вынул из ящика репродукцию Иеронима Босха и принялся рыться в гнездышке, выстланном божественными картинками, я выбрал страницу, на которой прусская королева Шарлотта-София говорит своей горничной: "Не плачь; чтобы удовлетворить свое любопытство, я отправлюсь теперь туда, где увижу вещи, о которых мне не мог рассказать сам Лейбниц: туда, где кончается бытие и начинается ничто." Пресс позвякивал, и, повинуясь красной кнопке, давящая плоскость отошла в сторону, я отбросил книгу и наполнил лоток, моя машина была покрыта маслом, на ощупь она напоминала подтаявший лед, гигантский пресс в Бубнах заменит десять таких, как этот, на котором работаю я, и об этом замечательно написано у господина Сартра и еще лучше — у господина Камю, блестящие книжные корешки кокетничают со мной, на приставной лестнице стоит старик в синем халате и белых туфлях, резкий взмах крыльев взвихрил пыль, Линдберг перелетел через океан. Я устроил в лотке с макулатурой уютное гнездышко, я все еще остаюсь щеголем, мне нечего стыдиться, я по-прежнему умею мнить о себе, подобно Сенеке, когда он ступил в ванну, я перекинул одну ногу и помешкал, а потом тяжело перенес внутрь другую ногу и свернулся клубочком, просто так, чтобы примериться, затем я встал на колени, нажал зеленую кнопку и улегся в гнездышко в лотке, окруженный макулатурой и несколькими книгами, в руке я крепко сжимал своего Новалиса, и мой палец был вложен между теми страницами, где находилось место, всегда наполнявшее меня восторгом, я сладко улыбался, потому что начинал походить на Манчинку и ее ангела, я стоял на пороге мира, в котором мне еще не доводилось бывать, я вцепился в книгу, на странице которой было написано: "Всякий предмет любви есть средоточие райских кущей..." И я, вместо того чтобы паковать чистую бумагу в подвалах "Мелантриха", уподоблюсь Сенеке, уподоблюсь Сократу, я отыщу внутри своего пресса, в своем подвале, точку своего падения, которая станет и точкой моего вознесения, и хотя пресс уже толкает мои ноги к подбородку и дальше, я не дам изгнать меня из моего рая, я нахожусь в своем подвале, и отсюда никто уже не сможет меня прогнать, никто не сможет лишить меня моей работы, уголок книги вонзился мне под ребро, я застонал, я будто бы хотел через собственные мучения познать последнюю правду, когда под давлением пресса я уже складывался, словно детский перочинный ножик, да, в этот миг истины мне явилась маленькая цыганка, я стою с ней на Окроуглике, а в небе летает наш змей, я крепко сжимаю нить, а потом моя цыганка забирает у меня клубок суровых ниток, она уже одна, она твердо стоит на земле, расставив ноги, чтобы не взлететь в небо, а потом по нити отправляет змею послание на небеса, и я в последнюю секунду успеваю заглянуть туда, на листочке — мое лицо. Я вскрикнул... И открыл глаза, я глядел на свои колени, в обеих руках у меня была охапка анютиных глазок, вырванных прямо с корнем, так что мои колени усыпала глина, я тупо смотрел на нее, а потом поднял глаза, передо мной в свете натриевой лампы стояли бирюзово-зеленая и атласно-красная юбки, я вскинул голову и увидел двух моих цыганок, разодетых в пух и прах, за ними светились сквозь ветви деревьев неоновые стрелки часов и циферблат на Новоместской башне, бирюзово-зеленая трясла меня и кричала: "Папаша, о Боже, ради всего святого, что это вы тут делаете?" Я сидел на скамейке, придурковато улыбался и ни о чем не помнил, и ничего не видел, и ничего не слышал, потому что, наверное, достиг уже средоточия райских кущей. Так что я не мог ни видеть, ни слышать, как эти мои две цыганки, взяв под руки двоих цыган, пробежали в ритме польки слева направо сквер на Карловой площади и скрылись за поворотом усыпанной песком дорожки, где-то за густым кустарником.

Новорічна ніч

Lancia Stratos HF Stradale 1974

Ned Jarrett's Ford Fairlane

Part of the Warner Bros. studio complex in California, where the cover image ("Wish You Were Here") was photographed.

Серпень 2019.

Филип Киндред Дик «Молот Вулкана»

Питт вытащил сканер и поднял его. В это же мгновение в дверцу чуть пониже стекла ударился камень. Автомобиль содрогнулся, сканер задвигался у него в руках. Второй камень попал прямо в стекло и сеть трещин расползлась по нему. Питт опустил сканер.
— Я нуждаюсь в помощи. Они настроены решительно.
— Подмога уже в пути. Попытайтесь сделать снимки получше. Мы не можем ничего разобрать.
— Конечно вы не можете, — зло бросил Питт. — Они заметили эту штуковину у меня в руке и умышленно начали обстрел.
Одно из задних стекол треснуло. Несколько рук слепо потянулись внутрь.
— Я собираюсь убираться отсюда, Таубман.
Питт мрачно оскалился, заметив краем глаза, как защитная система пытается починить разбитое окно — пытается и не может. Как только вспенивался новый кусок пластика, руки снаружи хватали и отламывали его.
— Они ворвались, — спокойно произнес он, когда левая сторона автомобиля со скрежетом хрустнула и отошла в сторону под действием бура.
— Попытайся продержаться, Питт. Патруль должен быть…
Внезапно микрофон умолк. Чьи–то руки схватили его и прижали к сиденью. Пиджак затрещал по швам, галстук содрали с шеи. Он вскрикнул. Камень попал ему прямо в лицо, иглопистолет упал на пол. Разбитой бутылкой ему перерезали глаза и рот. Крик оборвался. Тела сомкнулись над ним, он соскользнул с сиденья и был погребен под шевелящейся массой теплых человеческих тел. На приборной доске продолжал работать скрытый сканер, замаскированный под зажигалку для сигарет; передавая эту сцену. Питт не знал о нем, прибор был вмонтирован в автомобиль присланный ему шефом. Затем из массы барахтающихся людей протянулась чья–то рука, опытными пальцами ощупала приборную доску — и очень осторожно потянула шнур. Замаскированный сканер прекратил работу.
Через три дня наступит очередь Барриса и к нему придут ответы. И тогда, наконец, мучившие его вопросы, рассмотренные изощренным механизмом, получат разъяснение. Наряду со всеми остальными в Т–классе, все важные проблемы он предоставлял решать огромному механическому компьютеру, находящемуся где–то в подземной крепости поблизости от офисов Женевы. Выбора у него не было. Все дела такого уровня решались «Вулканом–3» — и это был закон.
Миссис Паркер быстро пошла по проходу вдоль парт.
— Лиссабонские Законы тысяча девятьсот девяносто третьего года, резко бросила она, — были наиболее важными законодательными актами за последние пятьсот лет.
Она говорила нервно, высоким, резким голосом. Постепенно класс повернулся к ней. Их заставила это сделать привычка — многолетняя тренировка.
— Все семьдесят наций мира послали своих представителей в Лиссабон, все мировые организации «Единства» формально согласились, что крупные компьютеры, построенные Британией, Советским Союзом и Соединенными Штатами, до сих пор использовавшиеся в чисто справочных целях, отныне получат абсолютную власть над национальными правительствами в определении глобальной политики…
— Это было так приятно, — сказала миссис Паркер, — что вы посетили нас и дети смогли вас увидеть. Это такая честь! — Она последовала за группой к двери. — Они всегда будут вспоминать этот момент и дорожить воспоминаниями.
— Мистер Дилл, — прозвенел девичий голос, — могу я задать вам вопрос?
В классе стало тихо. Миссис Паркер похолодела. Голос. Опять девочка. Кто это? Она хотела увидеть ее, ужас сжал ее сердце. Великий Боже, неужели этот маленький дьяволенок хочет что–то сказать в присутствии директора Дилла?
— Конечно, — ответил Дилл, резко останавливаясь у двери. — О чем ты хочешь спросить? — Он взглянул на часы, улыбаясь.
— Директор Дилл спешит, — торопливо вставила миссис Паркер. — У него так много дел. Я думаю, мы лучше отпустим его, не так ли?
Но твердый девичий голос продолжал:
— Директор Дилл, не стыдитесь ли вы за себя, когда позволяете машине руководить вами?
Улыбка застыла на лице директора Дилла. Он медленно повернулся лицом к классу. Его глаза пробежали по классу, пытаясь обнаружить того, кто задал вопрос.
— Кто задал вопрос? — добродушно спросил он. Последовало молчание. Директор Дилл медленно прошелся по классу, держа руки в карманах. Никто не двигался и не отвечал. Миссис Паркер и персонал «Единства» все еще стояли, охваченные ужасом. Это конец моей карьеры. Может быть, подвергнусь добровольной реабилитации. Нет, подумала миссис Паркер. Директор Дилл был невозмутим. Он остановился у доски и поднял руку. На темной поверхности появились белые линии. Задумчиво проделав несколько движений, он вывел на доске дату «1992».
— Конец войны, — произнес он. Перед притихшим классом возникла дата «1993». — Лиссабонские Законы, которые вы учите. Год, когда объединились нации мира, решив соединить вместе свои судьбы. Подчинить себя реалистическим — не по идеалистически, как было в дни ООН — общему наднациональному авторитету, для блага всего человечества.
Директор Дилл медленно отошел от доски, задумчиво глядя в пол.
— Война только что закончилась, большая часть планеты была в руинах. Необходимо было принять решительные меры, ибо вторая война уничтожила бы все человечество. Необходим был орган наивысшей организации. Международный контроль. Закон, который не могли бы нарушать ни люди, ни нации. Необходимы были Хранители. Но кто будет наблюдать за Хранителями? Как можно быть уверенным, что это наднациональная организация будет свободна от ненависти и предвзятости, животных чувств, которые в течение многих веков противопоставляли людей друг другу? Не будет ли это организация, как и все остальные, созданные человеком, наследием тех же пороков, того же преобладания интересов над разумом, эмоций над логикой? Был один ответ. Мы уже давно пользовались компьютерами, великолепными конструкциями, созданными трудом и талантом сотен опытнейших инженеров, построивших по точным стандартам машины, свободные от чувств. Они могли объективно сформировать точные цели, которые для человека могли остаться только идеалом. Если нации пожелали бы отказаться от суверенитета, подчинить свою мощь объективным, беспристрастным директивам…
И снова прозвенел тонкий детский голос, прерывая доверительное повествование Дилла.
— Мистер Дилл, вы действительно верите, что машина лучше человека?
— Я собираюсь сыграть с вами в одну игру.
— На детских лицах заиграли улыбки.
— Итак, я не хочу, чтобы вы произносили слова. Я хочу, чтобы вы закрыли руками свои рты и действовали таким образом, как наши полицейские патрули, когда они в засаде караулят врага.
Маленькие ладошки взлетели, глаза сияли энтузиазмом.
— Наша полиция так спокойна, — продолжал Дилл. — Они всматриваются во все вокруг себя, стараются выяснить, где находится враг. Конечно, они не дадут ему знать, что готовы напасть.
Класс радостно захихикал.
— Теперь, — продолжал Дилл, сложив руки, — мы смотрим вокруг.
Дети послушно огляделись.
— Где находится враг? Раз, два, три…
Внезапно Дилл выбросил руки вверх и громко произнес:
— И мы указываем на врага. Мы указываем…
И двадцать рук указало. На задней парте тихо сидела, не шевелясь, рыженькая девочка.
— Как тебя зовут? — спросил Дилл, лениво продвигаясь по проходу и останавливаясь у ее парты. Девочка молча смотрела на Управляющего Дилла.
— Ты не собираешься отвечать на мой вопрос? — улыбнулся Дилл. Девочка спокойно положила руки на парту.
— Марион Филдс, — четко вымолвила она. — Вы не ответили на мой вопрос.
Управляющий Дилл и миссис Паркер вместе спускались по коридору школы.
— У меня с самого начала с ней были неприятности, — рассказывала миссис Паркер. — Фактически, я протестовала против ее зачисления в мой класс.
Она быстро добавила.
— Вы найдете мой письменный рапорт в картотеке. Я следовала правилам. Я знала, что подобное должно было случиться. Я это предвидела!
— Обещаю вам, — сказал Управляющий Дилл, — вам нечего бояться. Вам ничто не угрожает. Это мое слово.
Взглянув на учительницу, он добавил:
— Конечно, если здесь не замешано что–то более сложное.
Он остановился в дверях кабинета директора.
— Вы никогда не встречали ее отца?
— Нет, — ответила миссис Паркер. — Она под опекой правительства, ее отец был арестован и помещен в Атланту…
— Знаю, — прервал ее Дилл. — Ей девять лет, не так ли? Пытается ли она обсуждать текущие события с другими детьми? Я полагаю, у вас установлено следящее оборудование, работающее круглосуточно — в кафетерии, и особенно на игровой площадке?
— У нас есть комплекты записей всех бесед учеников, — гордо заявила миссис Паркер. — Мы записываем все их разговоры. Конечно, мы так заняты и перегружены работой, а бюджет так мал, что у нас остается мало времени для их воспроизведения, но все мы, учителя, пытаемся найти хотя бы час в день, чтобы прослушать…
— Понимаю, — пробормотал Дилл. — Я знаю, как вы все перегружены. Для ребенка ее возраста было бы нормально рассказывать что–то об ее отце. Мне было просто любопытно. Ясно…
Он умолк. Потом мрачновато продолжил:
— Я верю, вы подпишете рапорт, позволяющий мне подвергнуть ее заключению. Действуйте сразу же. Кого вы можете послать в спальню, чтобы забрать вещи? — Он взглянул на часы. — Времени у нас мало.
— У нее только стандартный чемоданчик, — пояснила миссис Паркер. — Класс Б, для девятилетних. Забрать его не составит труда. Вы можете забрать ее прямо сейчас — я подпишу формуляр.
Она открыла дверь кабинета директора и махнула секретарше.
— И у вас нет никаких возражений, если я заберу ее отсюда? — спросил Дилл. — Конечно нет, — ответила миссис Паркер. — Почему вы спрашиваете об этом?
Глухим, твердым голосом Дилл произнес:
— Это положит конец ее учебе.
— Я не вижу в этом никаких затруднений.
Дилл взглянул на нее и она содрогнулась. Его жесткий взгляд заставил ее снова сжаться.
— Я полагаю, сказал он, — что учеба для нее закончилась провалом. Так что это не имеет значения.
— Верно, — быстро согласилась она. — Мы не можем помогать злоумышленникам, подобным ей. Как вы указали в своем обращении к классу.
— Отведите ее к моему автомобилю, — сказал Дилл. — Я полагаю, что пока она должна быть под присмотром. Было бы позорно, если бы она избрала этот момент, чтобы улизнуть.
— Мы закрыли ее в одной из умывальных комнат, — сказала миссис Паркер.
Он опять взглянул на нее, но не сказал ни слова. Пока она дрожащими руками заполняла надлежащую форму, он взглянул из окна на игровую площадку. Сейчас была перемена, и до него доносились слабые, приглушенные голоса детей.
— Что это за игра? — спросил Дилл. — Там, где они метят мелом, — показал он.
— Я не знаю, — ответила миссис Паркер, взглянув через его плечо. При этих словах Дилл, казалось, был ошеломлен.
— Вы хотите сказать, что они играют не организованно? Игры по их собственному усмотрению?
— Нет, возразила она, — я хотела сказать, что я не отвечаю за игры детей. Ими руководит миссис Смолетт. Вы ее видите внизу? Когда документ о задержании и переводе девочки из школы в тюрьму был оформлен, Дилл взял его и оставил школу.
— Мы добились всего, — сказал скрипучим шепотом Филдс, — чего хотели достичь, мистер.
— Вы не добрались до «Вулкана–3», — уточнил Баррис. — Вы захватили много земель, вы отобрали множество офисов и навербовали множество клерков и стенографистов — и все.
— Мы доберемся до него, — спокойно сказал Филдс.
— Но без вашего учредителя, — заметил Баррис. — Он ведь мертв.
Уставившись на Барриса, Филдс произнес:
— Мой… — Он встряхнул головой, очевидно, его эта фраза вывела из равновесия. — Что вы имеете ввиду? Я основал Движение, я возглавлял его с самого начала.
— Я знаю, что это ложь, — сказал Баррис. На какое–то время воцарилось молчание.
— Что он хочет этим сказать? — допытывалась Марион, беспокойно дергая руку отца.
— Он не в себе, — ответил Филдс, продолжая смотреть на Барриса. Его лицо по–прежнему оставалось бесцветным.
— Вы электрик, — продолжал Баррис. — Это ваша профессия. Я видел, как вы починили «молот». Вы отличный специалист, возможно даже, на земле нет электрика лучше вас. Вы поддерживали «Вулкан–2» в рабочем состоянии все это время, не так ли?
Филдс открыл и закрыл рот, но не проронил ни слова.
— «Вулкан–2» основал Движение Исцелителей, — отчеканил Баррис.
— Нет, — ответил Филдс.
— Вы были только подставным лидером, марионеткой, «Вулкан–2» создал Движение, как орудие для уничтожения «Вулкана–3». Вот почему он дал Язону Диллу инструкции не открывать существование Движения «Вулкану–3». Он хотел, чтобы у него было время окрепнуть.
Филип Киндред Дик «Доктор Будущее»

— Я просмотрел имеющиеся в наших архивах документы по вашей эпохе. С точки зрения терминологии ясно все. Мне ясны ваши функции, но совершенно непонятна идеология. Какой смысл в лечении людей? — он принялся ходить по комнате. — Эта девушка, Икара, она должна была умереть. А вы лишили ее этой возможности и сохранили ей жизнь. Неужели в ваше время это считалось естественным и официально санкционировалось?
— Неужели ваша профессия была уважаемой? — спросил один из присутствовавших.
— Мы имеем жалобу от женщины, в отношении которой вы совершили неблаговидный поступок.
— Что вы имеете в виду? — дав выход своему гневу, Парсонс немедленно поостыл.
— Сейчас узнаете. — стеног встал из–за стола и направился к двери, жестом приказав Джиму следовать за ним. — Я думаю то, что вы сейчас увидите, позволит вам лучше понять суть нашего общества.
Они проследовали в обширный зал, в котором рядами стояли длинные тележки. На одной из них лежала мертвая женщина, прикрытая белой простыней. Парсонс вздрогнул, узнав Икару.
— Перед смертью она дала свидетельские показания, — услышал он за спиной голос Стенога. Он нажал на какую–то кнопку и зал ярко осветился. Как врач, Джим сразу определил, что Икара была мертва уже несколько часов.
— Но ей же стало лучше? — еле слышно вымолвил он. Стеног приподнял простыню и потрясенный Парсонс увидел глубокий разрез пересекающий горло девушки.
— Она обвиняет вас во вмешательстве в естественный ход событий, что повлекло необоснованное продление жизни.
— Вы ее убили?
— Нет, она сама попросила вызвать эвтанатора и подверглась Исходу.
— По своей воле? Имея возможность жить дольше? — Джим не мог в это поверить.
— Именно по собственной воле она разрушила зло, причинено ей вами.
В машине они сидели молча, пока каждый был поглощен своими мыслями. Первым тишину нарушил Стеног.
— Вам наша эпоха кажется извращенной? — не отрывая глаз от дороги неожиданно спросил он.
— Конечно. Ощущение того, что вы вращаетесь вокруг смерти.
— Вы хотите сказать — вокруг жизни?
— Не знаю. Первый человек, которого я здесь встретил, попытался задавить меня, думая, очевидно, что я этого хочу.
— Ничего удивительного. Вы шли ночью по трассе?
— Да.
— Это наиболее распространенный способ самоубийства. Люди выходят ночью на трассу с единственным желанием быть задавленным кем–то из проезжающих автомобилистов? А у вас разве люди не бросаются под машины?
— Разве что сумасшедшие. И то это бывает очень редко.
— Непонятно, — Стеног сокрушенно покачал головой, — такой хороший способ.
Подойдя к стене комнаты, Парсонс обратил внимание, что по сути дела видит грань куба, основная часть которой уходила глубоко в землю. Объем этого куба определить было весьма сложно. Казалось, он жил какой–то особой жизнью. Автоматические подъемники поднимали к вершине резервуары, которые низвергали тонны жидкостей в бездонную пропасть и вновь исчезали в глубине сооружения. Сначала Парсонсу показалось, что куб колеблется, скорее дышит. Позже он понял, что это иллюзия, и она вызывалась шумом, похожим на морской, доносившимся из куба.
— Что там внутри? — спросил он у своего гида.
— Мы, — коротко ответил Стеног, и увидев удивленное выражение на лице собеседника, пояснил.
— Это сотни миллиардов застывших зигот. Все наше племенное семя. Здесь формируется раса. Ничтожная порция того, что заключено здесь, представляет будущее поколение.
«Я начинаю понимать, — подумал Парсонс, — они живут будущим, только оно их интересует и имеет для них смысл. Именно будущее является их реальностью.»
— И как же работает ваша жизненная система? — спросил он вслух.
— Наша цель — сохранение постоянной популяции. Это два миллиарда семьсот пятьдесят миллионов особей. Каждая смерть влечет за собой возникновение новой зиготы. В общем эти два процесса непрерывно связаны.
— А как вы получаете племенной материал?
— Довольно–таки сложным путем. Ежегодно составляем Списки, которые определяются на основе межплеменных конкурсов. Это целая серия испытаний: физические, нравственные, психологические на всех уровнях и при любых условиях. От абстрактного к конкретному. Например, в этом году племя Волков одержало шестьдесят побед из двухсот и смогло представить тридцать зигот из ста. Очень важно то, что образование зигот вне куба не допускается. Мы также можем взять зиготы у особо одаренных особей, если даже их племя потерпело поражение. В конечном счете мы находим индивидуум, значительно превосходящий по своим качествам остальных. Принимаются меры по сохранению всех его гамет. Сейчас это — Мать Волков — Лорис. Она не потеряла ни одной своей гаметы. При каждом новом накоплении их у нее отбирают, оплодотворяя Фонто. Низшие гаметы — семя племени, получившего плохие результаты, — уничтожаются.
— Значит, вы постоянно улучшаете ваш запас? — осведомился Парсонс.
— Мы это делаем при каждом испытании. Отсутствие возможности дать свое племя в Фонто — трагедия для любого племени и индивидуума. Многие стремятся умереть именно по этой причине.
— Значит эта девушка, Икара, пожелала умереть, зная, что у нее нет никаких шансов на испытаниях?
— Она представляла из себя негативную особь. Мы называем их «неприспособленными». Ее племя теряло свой шанс именно из–за нее. Ее смерть дала возможность образования высшей зиготы. Из куба освобожден девятимесячный эмбрион, который будет носить эмблему племени Кастор и заменит Икару.
Возвращаясь назад, Парсонс думал о том, какие странные моральные принципы заложены в этих людях. Смерть приобретает новый положительный смысл. Это не конец жизни, а ее новый виток. Никакой мистики — только наука. Он присматривался к окружающим его людям. У всех живой взгляд, красивое лицо, упругая кожа. Красивая раса молодых сильных людей. Они рождались, рождались и умирали, но смерть никого не удручала. Они были веселы и жизнерадостны и заканчивали жизнь спокойно, ожидая грядущего возврата.
Корабль лежал на обугленном песке посреди бесконечной красной пустыни. Ярко светило солнце. Люк открылся и Джим выглянул наружу. Никакого движения, никаких признаков жизни. До поверхности планеты было около двух метров. Он прыгнул и ноги его по колено зарылись в песок. Приложив колоссальное усилие Джим освободился и сделал несколько шагов. Безжизненное пространство. На горизонте облака. Какой бы ни была эта планета, но судя по всему, жить на ней можно. Он огляделся. Вдали виднелось какое–то сооружение. Он побрел в ту сторону. Может быть там кто–нибудь есть. На стекло шлема опустилась муха. Он облегченно вздохнул. Значит, жизнь есть. Резким движением он сорвал с себя шлем и откинул его в сторону. В лицо ему ударил горячий ветер. Он шел с трудом переставляя ноги. Постепенно строение приобрело форму. Это была гранитная плита, погруженная в песок. Он подошел к ней. Под слоем песка проступали какие–то буквы. Джим наклонился и перчаткой очистил полированную поверхность. ПАРСОНС Он вздрогнул. Совпадение. Он начал стряхивать песок с камня. Вот и второе слово: ДЖЕЙМС Сомнений больше не было. Эта плита была воздвигнута в его честь. Он подумал, что именно так увековечивают память великих личностей, прославившихся в веках. Неужели все это будет. Он продолжил свои раскопки. Несомненно это адресовалось ему. Вскоре Парсонсу удалось расчистить каменную плиту поменьше, крепко прикрепленную к монолиту. Прочитав сделанную на ней надпись, он убедился, что это инструкция по управлению космическим кораблем. Несомненно кто–то знал, что он должен здесь появиться и заранее подготовил несокрушимое временем послание — указание каким образом можно выйти из создавшегося положения. Инструкция была довольно–таки простой и Джим прочитал ее несколько раз, хорошо представив себе те действия, которые ему необходимо было сделать, чтобы увести корабль в другое место или другое время. Диск светила уже касался горизонта, облака окрасились в ярко–красный цвет. Ветер усилился, подымая целые тучи песка. Парсонс поднял голову. Высоко в небе висел бледно–желтый диск. Конечно же это была Луна. Ее очертания совсем не изменились. Да, он был на Земле. В необозримо далеком будущем, когда истощение планеты достигло критической черты. Мухи и редкие лишайники — наверное последние представители флоры и фауны некогда цветущей Земли. Он убедился в этом, когда благодаря найденной инструкции поднял корабль в воздух и повел его в направлении заходящего Солнца. Он пролетал милю за милей с надеждой найти хотя бы какие–либо следы цивилизации. Напрасно. Пустыня была бесконечной. Океаны, превратившиеся в небольшие озера бурого цвета, были последними источниками воды и именно вокруг них желтый цвет пустыни переходил в блекло–зеленый сплошных лишайников.
— Вам объяснили для чего все это?
— Нет, — отрицательно покачал головой Парсонс.
— Я так и знала, — она с упреком посмотрела на Хельмара, — это нечестно скрывать от вас суть дела. Буду откровенной. Начало всему положила идея Корита и неудивительно, ведь он был человеком блестящего ума. И то, что он задумал было грандиозно. Вычеркнуть из истории пятьсот жутких лет. Именно те годы, когда белые властвовали над миром. Вы видели портреты в малом холе?
— Портреты колонизаторов?
— Да, именно. Мой сын попытался осуществить свои планы. Вначале он долго изучал архивы и старинные книги. Затем выбрал место — Новую Англию и начал проникновение. 17 июня 1579 года корабль под командой Дрейка подошел к ее берегам.
Она повернулась к Хельмару:
— Не так ли?
— Да!
— Он остался там приблизительно на пять недель. Корабль был на ремонте.
— Речь шла о «Золотой Лани», — сказал Парсонс. Он начинал кое–что понимать.
— Корит прибыл туда и… они убили его. Стрелой. Ее глаза утратили блеск.
— Нужно, чтобы она отдохнула. — Прошептал Хельмар. Он кивнул охранникам, которые бережно вывели ее из зала. Странный проект думал Парсонс. Преобразовать прошлое. Вернуться в Калифорнию отыскать Дрейка. Убить его, чтобы заставить исчезнуть первого Англичанина, который колонизировал Америку. Они, очевидно, испытывали ненависть ко всем белым.
— Один вопрос, Лорис, — она кивнула головой, — изменится ли ход событий и как? Может ли смерть Дрейка повлечь за собой наше исчезновение?
— Мы стараемся учитывать все парадоксы времени. Еще когда был жив Корит проводились эксперименты в прошлом с целью определения влияния возникших изменений на будущее.
Она на секунду задумалась.
— Ясно, что общая тенденция лет природы в упорядочении самих себя. Далекое будущее предсказать невозможно. Бросьте камень в воду — небольшое волнение и все. Чтобы что–то изменилось, мы должны убить как минимум 15 основателей персонажей истории. И даже в этом случае европейская цивилизация не рухнет. Фундамент останется. Будет изобретен телефон, автомобиль. Родятся и будут творить Шекспир и Вольтер. В этом мы уверены.
— Не слишком ли это самонадеянно?
— У нас есть доказательства, которые говорят о том, что те кто жил до этого момента, будут жить и после него. Просто изменится их статус. Изменится история 16 века, 17 века, но уже не так значительно, а 18 и 19 века практически будут такими как и должны быть. В то же время, — ее голос стал твердым, — мы трижды были в прошлом и ничего не сумели изменить. Проблема в том, что мы изменяем настоящее. Она в том, что мы вообще ничего не можем изменить.
Понемногу странная теория формировалась у него в мозгу. Прошлое уже было кем–то изменено. Они были простыми наблюдателями, не в силах ничего поменять. Прошлое было обычным. И в то же время его уже изменили. Никто, ни Лорис, ни Корит, этого не заметили. Он вспомнил гравюру с изображением Френсиса Дрейка, которую видел здесь в Логове. Если убрать бороду и усы. Это может быть портрет Стенога.
По опущенному канату он начал спускаться с утеса. Место было выбрано удачно, сидящие в лодке не могли его видеть. Встав на песок, он внимательно огляделся вокруг. Никого. Внезапно на него обрушился град мелких камней, перемешанных с сухой листвой. Слева показалась шлюпка. Джим ничком бросился на землю. Однако было поздно, его уже заметили. Дрейк и двое его людей приближались к нему. Джим уже ясно различал черты лица.
— Стеног! — приподнимаясь воскликнул он. Троица остановилась. Парсонс встал и сам направился к ним.
— Стеног, я не могу ошибиться, это вы. Надеюсь и меня вы помните?
Бородач улыбнулся.
— Ну как же! Доктор Парсонс. Вас все–таки извлекли из корабля. Мы это предвидели. Убитый шюпо, два неизвестных трупа в разбитом звездолете… Впрочем, не ожидал вас здесь увидеть.
Он засмеялся.
— Почему вы смеетесь?
— Идите туда, — Стеног махнул рукой в сторону скал, — найдите того, кто хочет меня убить. Я подожду.

Зачарована Десна