Смітник

Курт Воннегут «Колыбель для кошки»

Когда я был моложе – две жены тому назад, 250 тысяч сигарет тому назад, три тысячи литров спиртного тому назад… Словом, когда я был гораздо моложе, я начал собирать материалы для книги под названием День, когда настал конец света.
Я вовсе не собираюсь сделать из этой книги трактат в защиту боконизма. Однако я, как боконист, хотел бы сделать одно предупреждение. Первая фраза в Книгах Боконона читается так: «Все истины, которые я хочу вам изложить, – гнусная ложь». Я же, как боконист, предупреждаю: Тот, кто не поймет, как можно основать полезную религию на лжи, не поймет и эту книжку.
Случайно я знаю, откуда он взял эту веревочку. Может быть, для вашей книги и это пригодится. Отец снял эту веревочку с рукописи – один человек прислал ему свой роман из тюрьмы. Роман описывал конец света в 2000. Там описывалось, как психопаты ученые сделали чудовищную бомбу, стершую все с лица земли. Когда люди узнали, что скоро конец света, они устроили чудовищную оргию, а потом, за десять секунд до взрыва, появился сам Иисус Христос. Автора звали Марвин Шарп Холдернесс, и в письме, приложенном к роману, он писал отцу, что попал в тюрьму за убийство своего родного брата. Рукопись он прислал отцу, потому что не мог придумать, каким взрывчатым веществом начинить свою бомбу. Он просил отца что-нибудь ему подсказать. Не подумайте, что я читал эту рукопись, когда мне было шесть лет. Она валялась у нас дома много лет. Мой брат, Фрэнк, пристроил ее у себя в комнате в „стенном сейфе“, как он говорил. На самом деле никакого сейфа у него не было, а был старый дымоход с жестяной вьюшкой. Сто тысяч раз мы с Фрэнком еще мальчишками читали описание оргии. Рукопись лежала у нас много-много лет, но потом моя сестра Анджела нашла ее. Она все прочла, сказала, что это дрянь, сплошная мерзость, просто гадость. И она сожгла рукопись вместе с веревочкой. Анджела была нам с Фрэнком матерью, потому что родная наша мать умерла, когда я родился. Я уверен, что отец так и не прочитал эту книжку. Помоему, он и вообще за всю свою жизнь, с самого детства, не прочел ни одного романа, даже ни одного рассказика. Он никогда не читал ни писем, ни газет, ни журналов. Вероятно, он читал много научной литературы но, по правде говоря, я никогда не видел отца за чтением. Из всей той рукописи ему пригодилась только веревочка. Он всегда был такой. Невозможно было предугадать, что его заинтересует.
В день, когда сбросили бомбу, его заинтересовала веревочка. Читали ли вы речь, которую он произнес при вручении ему Нобелевской премии? Вот она вся целиком: „Леди и джентльмены! Я стою тут, перед вами, потому что всю жизнь я озирался по сторонам, как восьмилетний мальчишка весенним днем по дороге в школу. Я могу остановиться перед чем угодно, посмотреть, подумать, а иногда чему-то научиться. Я очень счастливый человек. Благодарю вас“.
Словом, отец играл с веревочкой, а потом стал переплетать ее пальцами. И сплел такую штуку, которая называется „колыбель для кошки“. Не знаю, где отец научился играть с веревочкой Может быть, у своего отца. Понимаете, его отец был портным, так что в доме, когда отец был маленьким, всегда валялись нитки и тесемки. До того как отец сплел „кошкину колыбель“, я ни разу не видел, чтобы он, как говорится, во что-то играл. Ему неинтересны были всякие забавы, игры, всякие правила, кем-то выдуманные. Среди вырезок, которые собирала моя сестра Анджела, была заметка из журнала „Тайм“. Отца спросили, в какие игры он играет для отдыха, и он ответил – „Зачем мне играть в выдуманные игры, когда на свете так много настоящей игры“. Должно быть, он сам удивился, когда нечаянно сплел из веревочки „кошкину колыбель“, а может быть, это напомнило ему детство.
Он вдруг вышел из своего кабинета и сделал то, чего раньше никогда не делал, он попытался поиграть со мной. До этого он не только со мной никогда не играл, он почти со мной и не разговаривал. А тут он опустился на колени около меня, на ковер, и оскалил зубы, и завертел у меня перед глазами переплет из веревочки „Видал? Видал? Видал? – спросил он – Кошкина колыбель. Видишь кошкину колыбель? Видишь, где спит котеночек? Мяу! Мяу!“ Поры на его коже казались огромными, как кратеры на луне. Уши и ноздри заросли волосом. От него несло сигарным дымом, как из врат ада. Ничего безобразнее, чем мой отец вблизи, я в жизни не видал Мне и теперь он часто снится. И вдруг он запел: „Спи, котеночек, усни, угомон тебя возьми. Придет серенький волчок, схватит киску за бочок, серый волк придет, колыбелька упадет.“ Я заревел. Я вскочил и со всех ног бросился вон из дому.
Придется кончать. Уже третий час ночи. Мой сосед по комнате проснулся и жалуется, что машинка очень гремит.»

Анджеле тогда было двадцать два года. С шестнадцати лет, с того дня, когда мать умерла, родив меня, она, в сущности, была главой семьи. Она всегда говорила, что у нас трое детей – я, Фрэнк и отец. И она не преувеличивала. Я вспоминаю, как в морозные дни мы все трое выстраивались в прихожей, и Анджела кутала нас всех по очереди, одинаково. Только я шел в детский сад, Фрэнк – в школу, а отец – работать над атомной бомбой. Помню, однажды утром зажигание испортилось, радиатор замерз, и автомобиль не заводился. Мы все трое сидели в машине, глядя, как Анджела до тех пор крутила ручку, пока аккумулятор не сел. И тут заговорил отец. Знаете, что он сказал? „Интересно, про черепах“. Анджела его спросила: „А что тебе интересно про черепах?“ И он сказал: „Когда они втягивают голову, их позвоночник сокращается или выгибается?“ Между прочим, Анджела – никем не воспетая героиня в истории создания атомной бомбы, и, кажется, об этом нигде не упоминается. Может, вам пригодится. После разговора о черепахах отец ими так увлекся, что перестал работать над атомной бомбой. В конце концов несколько сотрудников из группы „Манхэттенский проект“ явились к нам домой посоветоваться с Анджелой, что же теперь делать. Она сказала, пусть унесут отцовских черепах. И однажды ночью сотрудники забрались к отцу в лабораторию и украли черепах вместе с террариумом. А он пришел утром на работу, поискал, с чем бы ему повозиться, над чем поразмыслить, а все, с чем можно было возиться, над чем размышлять, уже имело отношение к атомной бомбе.
Я улыбнулся одному из стражей. Он не ответил. Ничего смешного в охране государственной тайны не было, совершенно ничего смешного.
Новые знания – самое ценное на свете. Чем больше истин мы открываем, тем богаче мы становимся.
Когда мы выезжали с кладбища, водитель такси вдруг забеспокоился – в порядке ли могила его матери. Он спросил, не возражаю ли я, если мы сделаем небольшой крюк и взглянем на ее могилку. Над могилой его матери стояло маленькое жалкое надгробие, впрочем, особого значения это не имело. Но водитель спросил, не буду ли я возражать, если мы сделаем еще небольшой крюк, на этот раз он хотел заехать в лавку похоронных принадлежностей, через дорогу от кладбища. Тогда я еще не был боконистом и потому с неохотой дал согласие. Конечно, будучи боконистом, я бы с радостью согласился пойти куда угодно по чьей угодно просьбе. «Предложение неожиданных путешествий есть урок танцев, преподанных богом», – учит нас Боконон.
— А вы тоже из семьи Бридов?
– Четвертое поколение в этом деле.
– Вы не родственник доктору Эйзе Бриду, директору научно-исследовательской лабораторий?
– Я его брат. – Он представился: – Марвин Брид.
– Как тесен мир, – заметил я.
– Особенно тут, на кладбище.
Моя вторая жена бросила меня из-за того, что с таким пессимистом, как я, оптимистке жить невозможно.
Встретились мы на коктейле у знакомых, и он представился как председатель Национального комитета поэтов и художников в защиту немедленной ядерной войны. Он попросил убежища, не обязательно бомбоубежища, и я случайно смог ему помочь.
Когда я вернулся в свою квартиру, все еще взволнованный странным предзнаменованием невостребованного мраморного ангела в Илиуме, я увидел, что в моей квартире эти нигилисты устроили форменный дебош. Кребс выехал, но перед уходом он нагнал счет на триста долларов за междугородные переговоры, прожег в пяти местах мой диван, убил мою кошку, загубил мое любимое деревце и сорвал дверцу с аптечки. На желтом линолеуме моей кухни он написал чем-то, что оказалось экскрементами, такой стишок: Кухня что надо, Но душа нe рада Без Му-со-ро-про-вода. И еще одно послание было начертано губной помадой прямо на обоях над моей кроватью. Оно гласило: «Нет и нет, нет, нет, говорит цыпа-дрипа!» А на шее убитой кошки висела табличка. На ней стояло: «Мяу!»
Кребса я с тех пор не встречал И все же я чувствую, что и oн входит в мой карасс. А если так, то он служил ранг-рангом. А ранг-ранг, по учению Боконона, – это человек, который отваживает других людей от определенного образа мыслей тем, что примером своей собственной ранг-ранговой жизни доводит этот образ мыслей до абсурда. Быть может, я уже отчасти был склонен считать, что в предзнаменовании мраморного ангела не стоит искать смысла, и склонен сделать вывод, что вообще все на свете – бессмыслица. Но когда я увидел, что наделал, у меня нигилист Кребс, особенно то, что он сделал с моей чудной кошкой, всякий нигилизм мне опротивел. Какие-то силы не пожелали, чтобы я стал нигилистом. И миссия Кребса, знал он это или нет, была в том, чтобы разочаровать меня в этой философии. Молодец, мистер Кребс, молодец.
В хвосте самолета был небольшой бар, и я отправился туда выпить. И там я встретил еще одного соотечественника-американца, Г. Лоу Кросби из Эванстона, штат Иллинойс, и его супругу Хэзел. Это были грузные люди, лет за пятьдесят. Голоса у них были громкие, гнусавые. Кросби рассказал мне, что у него был велосипедный завод в Чикаго и что он ничего, кроме черной неблагодарности, от своих служащих не видал Теперь он решил основать дело в более благодарном Сан-Лоренцо.
– А вы хорошо знаете Сан-Лоренцо? – спросил я.
– До сих пор в глаза не видал, но все, что я о нем слышал, мне нравится, – сказал Лоу Кросби. – У них там дисциплина. У них там есть какая-то устойчивость, на нее можно рассчитывать из года в год. Ихнее правительство не подстрекает каждого стать эдаким оригиналом-писсантом, каких еще свет не видал.
– Как?
– Да там, в Чикаго, черт их дери, никто не занимается обыкновенным производством велосипедов. Там теперь главное – человеческие взаимоотношения. Эти болваны только и ломают себе головы, как бы сделать всех людей счастливыми. Выгнать никого нельзя ни в коем случае, а если кто случайно и сделает велосипед, так профсоюз сразу тебя обвинит в жестокости, в бесчеловечности и правительство тут же конфискует этот велосипед за неуплату налогов и отправит в Афганистан какому-нибудь слепцу.
Лоу Кросби считал, что диктаторское правительство – зачастую очень неплохая система. Сам он вовсе не был скверным человеком, не был он и дураком. Ему были свойственны грубоватые, мужицкие повадки в отношениях с людьми, но многое из того, что он высказывал насчет недисциплинированного человечества, было не только забавно, но и правдиво. Однако в одном важном пункте его покидал и здравый смысл, и чувство юмора – это когда он касался вопроса, для чего, в сущности, люди живут на земле. Он был твердо уверен, что живут они для того, чтобы делать для него велосипеды.
«Американцы, – процитировал он из письма жены в „Нью-Йорк таймс“, – без конца ищут любви к себе в таких местах, где ее быть не может, и в таких формах, какие она никогда не может принять. Должно быть, корни этого явления надо искать далеко в прошлом».
…я был всерьез взволнован теорией Боконона, которую он называл динамическое напряжение; интересно, как он понимал совершенное равновесие между добром и злом. Когда я впервые увидел термин «динамическое напряжение», я засмеялся, так сказать, высокомерным смехом. Судя по книге молодого Касла, это был любимый термин Боконона, и я подумал, что знаю то, чего Боконон не знает: термин этот был давно опошлен Чарлзом Атласом, автором заочного курса «Как развить мускулатуру?». Но, бегло перелистывая книгу, я узнал, что Боконон точно знал, кто такой Чарлз Атлас. Боконон, оказывается, сам был приверженцем школы развития мускулатуры. Чарлз Атлас был убежден, что мускулатуру можно развить без гирь и пружин, простым противопоставлением одной группы мышц другой. Боконон был убежден, что здоровое общество можно построить, только противопоставив добро злу и поддерживая высокое напряжение между тем и другим.
– Вы говорили про писсантов, – напомнил я Кросби, надеясь, что он снимет тяжелую руку с бедного Ньюта.
– Правильно, черт побери! – Кросби расправил плечи. – И вы нам не объяснили, что такое писсант, – сказал я.
– Писсант – это такой тип, который воображает, будто он умнее всех, и потому никогда не промолчит. Чтобы другие ни говорили, писсанту всегда надо спорить. Вы скажете, что вам что-то нравится, и, клянусь богом, он тут же начнет вам доказывать, что вы не правы и это вам нравиться не должно. При таком писсанте вы чувствуете себя окончательным болваном. Что бы вы ни сказали, он все знает лучше вас.
– Значит, это картина о бессмысленности всего на свете? Совершенно согласен.
– Вы и вправду согласны? – спросил я. – Но вы только что говорили про Христа.
– Про кого?
– Про Иисуса Христа.
– А-а! – сказал Касл. – Про него! – Он пожал плечами. – Нужно же человеку о чем-то говорить, упражнять голосовые связки, чтобы они хорошо работали, когда придется сказать что-то действительно важное.
– Когда Боконон и Маккэйб много лет назад завладели этой жалкой страной, – продолжал Джулиан Касл, – они выгнали всех попов. И Боконон, шутник и циник, изобрел новую религию.
– Слыхал, – сказал я.
– Ну вот, когда стало ясно, что никакими государственными или экономическими реформами нельзя облегчить жалкую жизнь этого народа, религия стала единственным способом вселять в людей надежду. Правда стала врагом народа, потому что правда была страшной, и Боконон поставил себе цель – давать людям ложь, приукрашивая ее все больше и больше.
– Как же случилось, что он оказался вне закона?
– Это он сам придумал. Он попросил Маккэйба объявить вне закона и его самого, и его учение, чтобы внести в жизнь верующих больше напряженности, больше остроты. Кстати, он написал об этом небольшой стишок.
И Касл прочел стишок, которого нет в Книгах Боконона:
С правительством простился я,
Сказав им откровенно,
Что вера – разновидность
Государственной измены. 

– Боконон и крюк придумал как самое подходящее наказание за боконизм, – сказал Касл. – Он видел когда-то такой крюк в комнате пыток в музее мадам Тюссо. – Касл жутко скривился и подмигнул: – Тоже для острастки.
– И многие погибли на крюке?
– Не с самого начала, не сразу. Сначала было одно притворство. Ловко распускались слухи насчет казней, но на самом деле никто не мог сказать, кого же казнили. Маккэйб немало повеселился, придумывая самые кровожадные угрозы по адресу боконистовы, то есть всего народа. А Боконон уютно скрывался в джунглях, – продолжал Касл, – там писал, проповедовал целыми днями и кормился всякими вкусностями, которые приносили его последователи. Маккэйб собирал безработных, а безработными были почти все, и организовывал огромные облавы на Боконона. Каждые полгода он объявлял торжественно, что Боконон окружен стальным кольцом и кольцо это безжалостно смыкается. Но потом командиры этого стального кольца, доведенные горькой неудачей чуть ли не до апоплексического удара, докладывали Маккэйбу, что Боконону удалось невозможное. Он убежал, он испарился, он остался жив, он снова будет проповедовать. Чудо из чудес!
– Маккэйбу и Боконону не удалось поднять то, что зовется «уровень жизни», – продолжал Касл. – По правде говоря, жизнь осталась такой же короткой, такой же грубой, такой же жалкой. Но люди уже меньше думали об этой страшной правде. Чем больше разрасталась живая легенда о жестоком тиране и кротком святом, скрытом в джунглях, тем счастливее становился народ. Все были заняты одним делом: каждый играл свою роль в спектакле – и любой человек на свете мог этот спектакль понять, мог ему аплодировать.
– Значит, жизнь стала произведением искусства! – восхитился я.
– Да. Но тут возникла одна помеха.
– Какая?
– Вся драма ожесточила души обоих главных актеров – Маккэйба и Боконона. В молодости они очень походили друг на друга, оба были наполовину ангелами, наполовину пиратами. Но по пьесе требовалось, чтобы пиратская половина Бокононовой души и ангельская половина души Маккэйба ссохлись и отпали. И оба, Маккэйб и Боконон, заплатили жестокой мукой за счастье народа: Маккэйб познал муки тирана, Боконон – мучения святого. Оба, по существу, спятили с ума.
Касл согнул указательный палец левой руки крючком:
– Вот тут-то людей по-настоящему стали вешать на «ку-рю-ку».
– Но Боконона так и не поймали? – спросил я.
– Нет, у Маккэйба хватило смекалки понять, что без святого подвижника ему не с кем будет воевать и сам он превратится в бессмыслицу. «Папа» Монзано тоже это понимает.
– Неужто люди до сих пор умирают на крюке?
– Это неизбежный исход.
– Нет, я спрашиваю, неужели «Папа» и в самом деле казнит людей таким способом?
– Он казнит кого-нибудь раз в два года – так сказать, чтобы каша не остывала. – Касл вздохнул, поглядел на вечернее небо: – Дела, дела, дела…
– Как?
– Так мы, боконисты, говорим, – сказал он, – когда чувствуем, что заваривается что-то таинственное.
– Как, и вы? – Я был потрясен. – Вы тоже боконист?
Он спокойно поднял на меня глаза.
– И вы тоже. Скоро вы это поймете.
Он открыл футляр и показал нам алую подкладку и золотой венок. Венок был сплетен из проволоки и искусственных лавровых листьев, обрызганных серебряной автомобильной краской. Поперек венка шла кремовая атласная лента с надписью «Pro patria!». Тут Минтон продекламировал строфы из книги Эдгара Ли Мастерса «Антология Спун-рйвер». Стихи, вероятно, были совсем непонятны присутствовавшим тут гражданам Сан-Лоренцо, а впрочем, их, наверно, не поняли и Лоу Кросби, и его Хэзел, и Фрэнк с Анджелой тоже.
Я первым пал в бою под Мишенери-Ридж.
Когда мне в сердце пуля залетела,
Я пожалел, что не остался дома,
Не сел в тюрьму за то, что крал свиней
У Карла Теннери, а взял да убежал
На фронт сражаться.
Уж лучше тыщу дней сидеть у нас в тюрьме,
Чем спать под мраморным крылатым истуканом,
Спать под плитой гранитной, где стоят
Слова «Pro patria!».
Да что же они значат? 

– Да что же они значат? – повторил посол Хорлик Минтон. – Эти слова значат: «За родину!» За чью угодно родину, – как бы невзначай добавил он.
– Этот венок я приношу в дар от родины одного народа родине другого народа. Неважно, чья это родина. Думайте о народе… И о детях, убитых на войне. И обо всех странах. Думайте о мире. И о братской любви. Подумайте о благоденствии. Подумайте, каким раем могла бы стать земля, если бы люди были добрыми и мудрыми.
«Вначале бог создал землю и посмотрел на нее из своего космического одиночества». И бог сказал: «Создадим живые существа из глины, пусть глина взглянет, что сотворено нами». И бог создал все живые существа, какие до сих пор двигаются по земле, и одно из них былo человеком. И только этот ком глины, ставший человеком, умел говорить. И бог наклонился поближе, когда созданный из глины человек привстал, оглянулся и заговорил. Человек подмигнул и вежливо спросил: «А в чем смысл всего этого?»
– Разве у всего должен быть смысл? – спросил бог.
– Конечно, – сказал человек.
– Тогда предоставляю тебе найти этот смысл! – сказал бог и удалился».
Я подумал: что за чушь? «Конечно, чушь», – пишет Боконон.
И я отошел от Фрэнка, как учили меня Книги Боконона. «Берегись человека, который упорно трудится, чтобы получить знания, а получив их, обнаруживает, что не стал ничуть умнее, – пишет Боконон. – И он начинает смертельно ненавидеть тех людей, которые так же невежественны, как он, но никакого труда к этому не приложили».
Я поглядел вокруг из машины невидящими глазами, настолько невидящими, что, лишь проехав больше мили, я понял, что взглянул прямо в глаза старому негру, живому старику, сидевшему у обочины. И тут я затормозил. И остановился. И закрыл глаза рукой.
– Что с вами? – спросил Ньют.
– Я видел Боконона.