Смітник

Халед Хоссейни «Бегущий за ветром».

Быть мужем любительницы поэзии — это одно, но быть отцом мальчишки, который только и сидит, уткнув нос в книгу… нет, не таким Баба представлял себе своего сына. Настоящие мужчины не увлекаются поэзией и уж тем более не сочиняют стихов, Боже сохрани! Настоящие мужчины — когда они еще мальчишки — играют в футбол, вот как Баба в юности. Футбол и сейчас оставался его страстью. Когда в 1970 году проходил чемпионат мира, Баба приостановил строительные работы и на месяц укатил в Тегеран смотреть матчи по телевизору. Своего-то телевидения в Афганистане тогда еще не было.
Помню, однажды Баба взял меня на ежегодный турнир по бозкаши (козлодранию), который всегда проходит в первый день весны, первый день нового года. Бозкаши — национальная страсть афганцев. Чапандаз — мастер-наездник, которому покровительствуют богатые спонсоры, — выхватывает из гущи схватки тушу козла и пускается вскачь вокруг стадиона, чтобы вбросить козла в специальный круг, а все прочие участники всячески стараются ему помешать: толкают, цепляются за тушу, хлещут всадника кнутом, бьют кулаками. Их цель — добиться, чтобы он выронил козла. Толпа вопила, в толкотне и пылище воинственно визжали всадники, под копытами дрожала земля. Мы сидели на самом верху стадиона, а под нами летели по кругу состязающиеся, и пена обильно срывалась с лошадиных морд и шлепалась на землю.
Послышались громовые удары. Земля вздрогнула. Раздались автоматные очереди.
— Папа! — вскричал Хасан.
Мы вскочили на ноги и бросились вон из гостиной. Али, отчаянно хромая, спешил к нам через вестибюль.
— Папа! Что это гремит? — взвизгнул Хасан, протягивая к Али руки. Тот обнял нас обоих и прижал к себе. На улице полыхнуло, небо сверкнуло серебром. Еще вспышка. Беспорядочная стрельба.
— Охота на уток, — прохрипел Али. — Ночная охота на уток. Не бойтесь.
Вдали завыла сирена. Где-то со звоном разбилось стекло. Кто-то закричал. С улицы донеслись встревоженные голоса людей, вырванных из сна. Наверное, они выскочили из дома, как были, в пижамах, с растрепанными волосами и заспанными лицами. Хасан заплакал. Али нежно и крепко стиснул его в объятиях. Уже потом я убедил себя, что никакой зависти к Хасану я тогда не испытал. Ну ни капельки мне не было завидно. Так мы и жались друг к другу до самого рассвета. И часа не прошло, как взрывы и выстрелы стихли, но мы успели перепугаться до смерти. Еще бы. Ведь уличная пальба была для нас в новинку. Поколение афганских детей, для которых бомбежки и обстрелы стали жестокой повседневностью, еще не родилось.
Мы и не догадывались, что всей нашей прежней жизни настал конец. Хотя окончательная развязка придет позже: будут еще и коммунистический переворот в апреле 1978-го, и советские танки в декабре 1979-го. Танки проедут по тем самым улицам, где мы с Хасаном играли, и убьют тот Афганистан, который я знал, и положат начало кровопролитию, длящемуся по сей день.
Каждую зиму по районам Кабула проходили состязания воздушных змеев. Для любого мальчишки воздушные бои были кульминацией зимних каникул. Я, например, никогда не мог заснуть в ночь перед соревнованиями, ворочался с боку на бок, изображал руками целый «театр теней» на стене, даже заворачивался в одеяло и выходил на балкон. Солдат перед генеральным сражением, наверное, испытывает примерно то же самое. Я не шучу. Между войной и битвой воздушных змеев в Кабуле есть немало общего. Так, ко всякой схватке надо готовиться. Одно время мы с Хасаном сами делали змеев, с осени складывали свои карманные деньги в фарфоровую копилку-лошадку, которую Баба привез как-то из Герата. С первыми вьюгами мы вскрывали копилку (у фарфорового коня на животе был специальный замочек) и отправлялись на базар за бамбуком, клеем, шпагатом и бумагой. Долгие часы мы возились с обтяжкой каркаса, ведь змей должен быть вертким и быстро набирать высоту. Шпагат — или леса, или тар, — вообще особая статья. Если сравнить змея с ружьем, то тар — это заряд в стволе, ведь с его помощью «срезаешь» змея противника. Пятьсот футов шпагата следует покрыть «жидким стеклом», силикатным клеем, а когда высохнет — намотать на деревянную шпулю. Пока снег не растаял и не пошли весенние дожди, у каждого кабульского мальчишки на ладонях и пальцах образуются предательские порезы от лесы, которые не заживают неделями, этакие знаки отличия, свидетельства пройденных сражений.
Помню, как мы с одноклассниками в первый день занятий сравнивали, у кого пальцы изрезаны сильнее, пока не раздавался свисток старосты и все строем не отправлялись в класс. Так заканчивалась зима и начинался новый учебный год. Очень скоро оказалось, что бойцы из нас с Хасаном куда лучше, чем «змееделы». Наши конструкции не отличались надежностью. И Баба отвел нас к Сайфо, полуслепому сапожнику, чьи воздушные змеи славились на весь город. Его крошечная мастерская помещалась на оживленной улице Джаде Майванд к югу от илистых берегов реки Кабул. Сначала покупатели пробирались в лавчонку, настоящий застенок, затем надо было поднять крышку и спуститься по деревянным ступенькам в сырой подвал, где Сайфо хранил вожделенный товар. Баба всегда покупал мне и Хасану по три одинаковых змея и по три шпагата. Захоти я змея поярче и побольше, отец бы мне не отказал, но точно такого же он приобрел бы и моему слуге. А это приходилось мне не по сердцу, должен же был Баба хоть как-то меня выделять! Зимние турниры воздушных змеев — старая афганская традиция. Они начинаются в объявленный день рано утром и продолжаются, пока в небе не останется единственный змей — он и выигрывает состязание. Помню, как-то бой не закончился и после захода солнца. Болельщики толпятся на тротуарах, забираются на крыши и криками подбадривают своих детей. Взад-вперед по улицам, задрав головы, носятся участники битвы, их змеи то высоко взмывают вверх, то резко снижаются. Главное — занять правильную позицию, вовремя дернуть за свой шпагат и перерезать лесу противника. У каждого из сражающихся имеется свой оруженосец, в руках у которого шпуля со шпагатом. Мой оруженосец — Хасан. Однажды живущий по соседству мальчишка-индус, чья семья недавно перебралась в Кабул, гордо поведал нам, что у него на родине бои воздушных змеев проходят по строгим правилам: каждый участник с выделенной ему площадки, за пределы которой ему выходить нельзя, запускает своего змея под определенным углом к ветру. А лесы из металлической проволоки и вовсе запрещены! Мы с Хасаном только расхохотались в ответ. Маленький индус еще не осознал того, что британцы поняли уже давненько, а Советы познали в конце восьмидесятых: афганский народ любит свободу! Афганцы превозносят обычаи и не выносят правил. Бои змеев — прекрасный пример: запускай змея и бейся как сможешь. Правил — никаких. Удачи тебе, боец. Но ведь срезать змея — это полдела. Надо еще и первым успеть к месту его приземления. Кто знает, куда его занесет ветер — на поле, на крышу, на дерево, во двор к кому-нибудь. Толпы мальчишек очертя голову бегут за падающими змеями; туристы, удирающие в Испании от разъяренных быков, чем-то напомнили мне сцену из моего детства. Однажды соседский пацан полез за змеем на сосну, ветка под его тяжестью сломалась, он свалился вниз с десятиметровой высоты, сломал себе позвоночник, и у него отнялись ноги. Но змея из рук он не выпустил. Если ты первый коснулся змея, он — твой. И это — не правило. Это — обычай. Последний змей, сбитый в зимнем состязании, — самая желанная награда, самый почетный трофей для любого мальчишки. Когда в небе остаются только два змея, все собираются с силами, разминают мускулы, стараются занять местечко получше, чтобы моментально рвануть на поиски. Головы задраны. Глаза прищурены. Все внимание — в небо. И когда последний змей срезан — начинается столпотворение.
В ушах у меня звенит, перед глазами маячит синий змей, я весь — предвкушение победы. Освобождения. Возрождения. Если Баба ошибается и Бог есть, да будет он ко мне милостив и ниспошлет удачу. Не знаю, ради чего сражаются другие, может, просто хотят лишний раз себя показать. Но для меня успех — единственная возможность доказать, что и я что-то значу. Если Бог есть, да направит он воздушные потоки, куда мне надо, чтобы одним рывком лесы я покончил со своей прежней жизнью, с этим жалким прозябанием. Отступать мне уже некуда. Вдруг надежда во мне перерастает в уверенность. Победа будет за мной, это точно. Дайте только срок. Порыв ветра подхватывает моего змея. Чуть отпустить лесу, надвинуться на синего сверху, зависнуть над ним. Он видит опасность и пытается ускользнуть. Напрасный труд.
— Срежь его, срежь его! — вопит толпа, словно древние римляне гладиаторам. — Убей его! Убей!
— Еще чуть-чуть, Амир-ага! — вскрикивает Хасан.
Зажмуриваюсь. Леса скользит у меня по пальцам, кромсая кожу. Рывок! Есть! Я выиграл, это точно. Мне не надо смотреть в небо, чтобы убедиться. И крики толпы мне ни к чему. Хасан кидается мне на шею.
— Браво! Браво, Амир-ага!
Открываю глаза. Синий змей беспомощно трепыхается в воздухе, точно колесо, оторвавшееся на полном ходу от машины. Моргаю. Хочу что-нибудь сказать. Не получается. Что-то возносит меня над землей, и я вдруг вижу себя самого сверху. Черная кожаная куртка, красный шарф, выцветшие джинсы. Маленький для своих двенадцати лет, кожа бледная, под глазами темные круги. Ветер треплет каштановые волосы. Я и я смотрим друг на друга и улыбаемся. У меня вырывается вопль восторга. Мир сверкает всеми красками, и шумит, и радуется вместе со мной. Свободной рукой обнимаю Хасана. Мы смеемся, и плачем, и прыгаем как ненормальные.
— Ты победил, Амир-ага! Ты победил! — «Мы победили! Мы!» — вот что я должен сказать. Но я молчу.
Стоит мне моргнуть, как все вокруг исчезает. Я опять дома. Утро. Я просыпаюсь, умываюсь, завтракаю в одиночестве (со мной только Хасан), одеваюсь и жду, когда выйдет Баба. Мой успех мне только привиделся, все идет по-старому. И тут я вижу Бабу на крыше. Он стоит на самом краю, высоко подняв руки, потрясает кулаками в воздухе, кричит и восторженно аплодирует. Это кульминация всей моей двенадцатилетней жизни — наконец-то отец может мною гордиться! Только, кажется, отец еще и хочет мне что-то сказать — уж очень красноречивы его жесты. Я забыл о чем-то срочном? Ну конечно!
— Хасан, мы…
— Я помню, — отвечает он, высвобождаясь из моих объятий. — Иншалла, радоваться будем позже. Мне еще надо принести тебе синего змея. Уже бегу. Он бросает на землю шпулю и срывается с места, только нижний край зеленого чапана волочится за ним по снегу.
— Хасан! — кричу я. — Возвращайся со змеем!
Он уже сворачивает за угол, но на бегу оборачивается, прикладывает ладони рупором ко рту и кричит в ответ:
— Для тебя хоть тысячу раз подряд!
Неподражаемая улыбка — и Хасан исчезает. Целых двадцать шесть лет пройдет, прежде чем я увижу эту улыбку вновь. Мой друг детства усмехнется мне с выцветшей моментальной фотографии.
Отец презирал Джимми Картера и называл его «зубастым кретином». Когда в 1980 году (мы еще были в Кабуле) США объявили бойкот Олимпийским играм в Москве, Баба просто вышел из себя. — Брежнев устроил в Афганистане настоящую бойню, а этот слюнтяй чем ответил? Не буду плавать в твоем бассейне? И это все? Баба считал, что Картер, сам того не желая, сделал больше для дела коммунизма, чем Леонид Брежнев.
По мнению отца, Америке и миру нужна была «твердая рука», надежный человек, который, случись что, стал бы действовать, а не языком молоть. И сильная личность не замедлила явиться. Это был Рональд Рейган. Когда Рейган в своем телеобращении назвал шурави «империей зла», Баба пошел и купил плакат, на котором был изображен улыбающийся президент с поднятыми вверх большими пальцами.
 Телефон зазвонил около двенадцати. У аппарата был Баба.
— Ну, что?
— Генерал согласен.
Я облегченно вздохнул. Руки у меня тряслись.
— Слава богу!
— Но Сорая-джан пока у себя в комнате. Она хочет сперва поговорить с тобой.
— Я готов.
Баба кому-то что-то сказал. Послышался легкий щелчок.
— Амир? — Голос Сораи.
— Салям.
— Отец согласен.
— Знаю. — Я улыбался и потирал руки. — Я так счастлив. У меня просто нет слов.
— Я тоже счастлива, Амир. Не верится, что все это… на самом деле.
— Мне тоже.
— Только знаешь… Мне надо тебе рассказать что-то очень важное. Прямо сейчас.
— Это все не имеет никакого значения.
— Ты должен знать. Не годится, чтобы мы начинали с тайн. Будет лучше, если ты узнаешь обо всем от меня.
— Если тебе так легче, говори. Но это ничего не изменит.
Сорая помолчала.
— Когда мы жили в Вирджинии, я сбежала из дома с одним афганцем. Мне было восемнадцать… глупый бунт… а он сидел на наркотиках… Почти месяц мы прожили вместе. Мы были на языках у всех афганцев в Вирджинии. Падар в конце концов разыскал меня… Явился к нам и забрал меня домой. Я устроила истерику. Визжала. Рыдала. Кричала, что ненавижу его… Но когда я вернулась в семью… — Сорая всхлипнула, отложила трубку и высморкалась. — Извини. — В ее голосе появилась хрипотца. — Оказалось, у мамы был удар, парализовало правую сторону лица… Меня так мучила совесть. Она-то чем была виновата? Вскоре после этого наша семья переехала в Калифорнию.
— Сорая снова примолкла.
— Ты расстроился?
— Немножко.
Лгать я ей не мог. Конечно, моя мужская гордость, ифтихар, была уязвлена: в ее жизни уже был мужчина, а я еще не ложился с женщиной. Но ведь прежде, чем попросить Бабу идти свататься, я столько раз обдумывал все это… И ответ мой был неизменен: я не вправе никого осуждать за грехи прошлого.
— Ты не передумал жениться на мне?
— Нет, Сорая. У меня и в мыслях не было. Я хочу взять тебя в жены.
В ответ Сорая разрыдалась. А ведь я завидовал ей. Она поведала мне свою тайну. Ей больше нечего было скрывать. Я уже открыл было рот, чтобы рассказать ей, как я предал Хасана, как по моей вине он, оклеветанный, вынужден был оставить дом, где его отец прожил сорок лет, где слуг и хозяев связывала близкая дружба… Но мне недостало смелости. Во многих отношениях Сорая Тахери была лучше меня. И уж точно храбрее.
После обеда мы пили зеленый чай и, разделившись на четверки, играли в карты. Сорая и я играли с Шарифом и Сьюзи за кофейным столиком. Баба лежал рядом на диване, следил за игрой, смотрел, как мы с Сораей сцепляем пальцы, как я поправляю ей непослушный завиток волос, и довольно улыбался про себя. Афганская ночь обнимала его, и тополя склонялись над ним, и звенели в саду сверчки.
В том же году шурави окончательно вывели свои войска из Афганистана. Но время славы для моей родины не настало — война разгорелась с новой силой, на этот раз между моджахедами и марионеточным правительством Наджибуллы. Поток беженцев в Пакистан не уменьшился. В этот же год закончилась холодная война, пала Берлинская стена и пролилась кровь на площади Тянанмынь. На фоне таких событий Афганистан как-то отошел на второй план.
— Вот возьми хотя бы Амир-джана. Все мы прекрасно знали его отца, я был наслышан про его деда и прадеда, да что там, вся его родословная налицо. Потому-то, когда его отец — да покоится он с миром — пришел сватать сына, я не колебался ни секунды. И, поверь мне, его отец не стал бы просить твоей руки, если бы не знал, кто были твои предки. Кровь — могучая сила, сила, бачем, и вы не знаете, чью кровь принесет в ваш дом усыновленный. Для американцев все это неважно — они женятся по любви и не принимают в расчет ни доброго имени семьи, ни происхождения. Им легко брать в семью чужих детей. Ребенок здоров — и слава богу. Но мы-то не американцы, бачем.
— Ты серьезно болен? Только откровенно.
— Я при смерти, — пробулькал в ответ Рахим-хан и зашелся в кашле.
Еще немного крови расплылось на платке. Рахим-хан вытер со лба пот и печально посмотрел на меня.
— Недолго осталось.
— Сколько?
Он пожал плечами и опять закашлялся.
— До конца лета, пожалуй, не дотяну.
— Поехали со мной. Я найду тебе хорошего врача. Есть новые методы лечения, сильнодействующие лекарства. У медицины колоссальные успехи. — Я говорил быстро и сбивчиво, только бы не расплакаться. Рахим-хан засмеялся, обнаружив отсутствие нескольких передних зубов. Не дай мне бог еще раз услышать такой смех.
— Ты стал совсем американец. Это хорошо, ведь именно оптимизм сделал Америку великой. А мы, афганцы, меланхолики. Любим погоревать, пожалеть себя. Зендаги мигозара, жизнь продолжается, говорим мы с грустью. Но я-то не привык уступать судьбе, я — прагматик. Я был здесь у хороших врачей, и ответ у всех один и тот же. Я им доверяю. Есть ведь на свете Божья воля.
Стоило нам пересечь границу, как бедность и нищета обступили нас со всех сторон. Разбросанные между скал кучками детских кубиков убогие деревушки, растрескавшиеся саманные хижины… Да что там хижины! Четыре деревянных столба и кусок брезента вместо крыши — вот и все жилище бедняка. Дети в лохмотьях пинали ногами шмат тряпок — играли в футбол. На сгоревшем советском танке, словно вороны, сидели старики. Женщина в коричневой одежде тащила на плече откуда-то издалека большой кувшин, осторожно переступая натруженными босыми ногами по разбитой проселочной дороге.
— Как странно, — заметил я.
— Что странно?
— Кажусь себе туристом в собственной стране. — Я глядел на пастуха в окружении шести тощих коз.
Фарид осклабился:
— Ты все еще считаешь эту страну своей?
— Она у меня в душе, — ответил я резче, чем следовало бы.
— И это после двадцати лет жизни в Америке?
Фарид осторожно объехал рытвину.
— Мое детство прошло в Афганистане.
Фарид фыркнул.
— Тебе смешно? — спросил я.
— Не обращай внимания.
— Интересно узнать, почему ты фыркаешь?
Глаза у шофера блеснули.
— Хочешь знать? — ехидно спросил он. — Давай сыграем в угадайку, ага-сагиб. Ты, наверное, жил в большом доме за высоким забором, два или даже три этажа, большой сад, а за фруктовыми деревьями и цветами ухаживал садовник. Отец твой ездил на американской машине, и у вас были слуги, хазарейцы, скорее всего. Когда в доме устраивались приемы, комнаты украшали специально нанятые люди. На пиры приходили друзья, пили и болтали про свои поездки в Европу или Америку. И клянусь глазами моего старшего сына, ты сейчас впервые в жизни надел паколь. — Фарид ухмыльнулся. Зубы у него были гнилые. — Я все верно описал?
— Зачем ты так?
— Ты ведь сам спросил. — Фарид указал на бредущего по тропе старика в лохмотьях, который, сгорбясь, тащил на спине мешок с соломой: — Вот настоящий Афганистан, ага-сагиб, тот, который я знаю. А ты всегда был здесь туристом. Откуда тебе знать, как живут люди?
Рахим-хан предупреждал меня, чтобы я не рассчитывал на теплую встречу со стороны тех, кто остался и перенес все тяготы войны.
Руки у него скручены за спиной, грубая веревка впилась до костей, глаза завязаны. Он стоит на коленях над сточной канавой, полной зловонной воды, голова низко склонена, он раскачивается в молитве, кровь сочится из разбитых коленей и сквозь ткань штанов пачкает гравий. В лучах заходящего солнца его длинная тень колеблется и пляшет. Разбитые губы шевелятся. Подхожу ближе. «Для тебя хоть тысячу раз подряд», — повторяет он снова и снова. Поклон — и назад. Поклон — и назад. Он поднимает голову, и я вижу шрам над верхней губой.
Водитель даже пару раз улыбнулся. Чуть ли не в каждой деревне, через которые мы проезжали, Фарид кого-нибудь знал. Теперь почти все его знакомые были либо в могиле, либо в Пакистане в каком-нибудь лагере беженцев. — Мертвым-то проще, — утверждал Фарид.
— Амир-ага, ты слышал историю, как дочь Муллы Насреддина явилась к отцу и пожаловалась, что ее избил муж?
В ответ я сам невольно заулыбался. Ну нет на свете афганца, который не знает хотя бы парочки анекдотов о хитреце Насреддине!
— И что на это Мулла Насреддин?
— Он накинулся на дочь и избил еще раз. А потом сказал: если этот мерзавец колотит мою дочь, то я в отместку побью его жену!
Я засмеялся. Все-таки афганский юмор живуч. Страшные войны прокатились по земле моей родины, был изобретен Интернет, космический робот ползает по поверхности Марса, а афганцы, как и столетия назад, по-прежнему рассказывают друг другу анекдоты про Насреддина.
— А ты знаешь, как Мулла Насреддин сперва взвалил себе на плечи тяжкий груз и только потом сел на осла?
— Нет.
— Какой-то прохожий посоветовал ему: переложи поклажу на ишака. А Насреддин ответил: он и меня одного везет с трудом. А так ему будет полегче.
Они появились в перерыве между таймами, сразу после свистка. На стадион вкатились два хорошо мне знакомых красных пикапа, в кузове одного сидела женщина в зеленой бурке, в другой машине — мужчина с завязанными глазами. Зрители встали. Машины медленно объехали вокруг поля, чтобы всем было видно. Кадык у Фарида так и прыгал. Сверкая хромом, машины направились к южным футбольным воротам. Там их поджидал третий автомобиль, который уже начали разгружать. Только тут я понял, зачем нужны ямы. Толпа одобрительно загудела.
— Хочешь остаться? — мрачно глянул на меня Фарид.
— Нет, — ответил я. (Закрыть глаза, зажать уши и бежать отсюда!)
— Только нам придется досидеть до конца.
Двое талибов с автоматами за плечами помогли выбраться из машины мужчине с завязанными глазами, двое других занялись женщиной. Колени у бедняжки подогнулись, и она осела на землю. Женщину подняли, но ее уже не держали ноги. Вновь оказавшись на земле, она забилась и душераздирающе закричала. До гробовой доски буду я помнить этот вопль — так кричит попавший в капкан зверь. Совместными усилиями приговоренную отволокли в яму, теперь были видны только ее голова и плечи. Мужчина, напротив, не сопротивлялся и сошел в яму молча. У места казни появился круглолицый белобородый мулла, одетый в серое, и откашлялся в микрофон. Женщина в яме кричала не умолкая. Мулла прочел длинную молитву из Корана, его гнусавый голос плыл над притихшим стадионом. Много лет тому назад Баба сказал мне: «Эти самодовольные обезьяны достойны лишь плевка в бороду. Они способны только теребить четки и цитировать книгу, языка которой они даже не понимают. Не приведи Господь, если они когда-нибудь дорвутся до власти в Афганистане». Закончив молитву, мулла опять покашлял и возгласил:
— Братья и сестры! (Теперь он говорил на фарси.) Нам сегодня предстоит исполнить предписания шариата. Сегодня свершится правосудие. Воля Аллаха и его пророка Мохаммеда, да будет благословенно его имя во веки веков, жива в Афганистане, на нашей обожаемой родине. Мы покорно исполняем волю Господа, ибо кто мы есть перед лицом его? Жалкие, беспомощные создания. А что нам говорит Господь? Спрашиваю вас, ЧТО НАМ ГОВОРИТ ГОСПОДЬ? Аллах говорит: «Да воздастся им по грехам их». Это не мои слова и не моих братьев. Это слова ГОСПОДА! — Он указал на небо. Голова у меня раскалывалась, я изнывал от жары. — Каждому грешнику да воздастся по грехам его, — повторил мулла драматическим шепотом. — Так какое наказание, братья и сестры, воспоследует прелюбодею? Как мы покараем того, кто надругался над священными узами брака? Как мы поступим с теми, кто оскорбил Господа — швырнул камень в окно дома Божия? Мы ответим им тем же — ЗАБРОСАЕМ КАМНЯМИ! Тихий ропот прокатился по толпе.
— И они называют себя мусульманами, — покачал головой Фарид. Из машины вышел высокий широкоплечий человек в ослепительно белом одеянии, развевающемся на ветру. Трибуны нестройно приветствовали его. Никакого наказания за неприлично громкие выкрики на этот раз не последовало. Высокий раскинул руки, словно Иисус на кресте, и медленно повернулся вокруг своей оси, здороваясь с публикой. На нем были круглые черные очки типа тех, что носил Джон Леннон.
— Похоже, это наш, — одними губами сказал Фарид. Высокий талиб в черных очках взял из кучи, выросшей возле третьей машины, камень и показал толпе. Крики сменились каким-то жужжащим звуком. Я посмотрел на соседей. Оказалось, все цокают языками. Талиб, удивительно похожий сейчас (как ни дико это прозвучит) на подающего в бейсболе, размахнулся и метнул камень в мужчину с завязанными глазами, угодив точно в голову. Стадион охнул. Женщина в яме опять закричала. Я закрыл лицо руками. Стадион размеренно ахал. Через какое-то время все стихло.
— Кончено? — спросил я у Фарида.
— Нет еще, — ответил он сквозь зубы.
— А почему все молчат?
— Устали, наверное.
Не знаю, сколько еще длилась экзекуция. Вдруг вокруг меня градом посыпались вопросы:
— Убили? Не шевелится? Казнь совершилась?
Я отнял руки. Человек в яме был одна сплошная кровоточащая рана. Изувеченная голова свесилась на грудь. Талиб в очках перекладывал камень из руки в руку. У ямы появился человек со стетоскопом, присел на корточки, приставил трубку к груди казнимого и покачал головой. По толпе пронесся стон. Талиб в очках опять размахнулся. Когда все было кончено и окровавленные тела небрежно забросили в две машины, люди с лопатами торопливо забросали ямы песком. На поле выбежали футболисты. Начался второй тайм.
Он щелкнул пальцами, сжал и разжал кулак.
— Значит, вам понравилось сегодняшнее представление?
— Так это было представление? — спросил я, потирая щеки. Неужели голос у меня дрожит?
— Публичная казнь — величайшее зрелище, брат мой. Драма. Напряжение. И наконец, хороший урок.
Талиб опять щелкнул пальцами. Охранник подал зажигалку. Талиб закурил, засмеялся и что-то пробормотал. Руки у него тряслись, и сигарета едва не полетела на пол.
— Лучшее свое представление я дал в Мазари-Шарифе в девяносто восьмом.
— Простите, что?
— Мы бросили тела собакам, представляете?
Я понял, о чем он. Талиб поднялся. Обошел вокруг дивана. Раз, другой. Опять сел и зачастил:
— Мы шли от дома к дому, хватали мужчин и мальчиков и расстреливали на глазах женщин, девочек и стариков. Пусть видят. Пусть помнят, кто они такие и где их место. В некоторые дома мы врывались, высадив дверь. И… я стрелял длинными очередями, во все стороны, пока не кончались патроны в рожке и дым не начинал есть глаза. — Он наклонился ко мне поближе, будто желая сообщить какую-то тайну. — Что такое подлинная свобода, понимаешь только там. Безгрешный и нераскаявшийся, ты вершишь благое дело, пули веером по комнате, и каждая находит свою цель. Ты — орудие в руках Господа. Это бесподобно. — Он поцеловал четки и вздернул подбородок. — Помнишь, Джавид?
— Да, ага-сагиб, — отозвался охранник помоложе. — Как такое забудешь?
Я читал о массовом истреблении хазарейцев в Мазари-Шарифе, городе, который одним из последних пал под натиском талибов. Сорая была такая бледная, когда передавала мне за завтраком газету.
— Дом за домом. Мы прерывались только на еду и молитву, — гордо продолжал талиб, будто речь шла о каком-то великом свершении. — Мы оставляли тела валяться на улице и стреляли, если родственники пытались затащить их в дом. Город был усеян трупами, псы рвали их на части. Собакам — собачья смерть. — Зажатая в пальцах сигарета ходуном ходила. Он приподнял очки и провел трясущейся рукой по глазам.
Мне вдруг вспомнилась фраза, которую я где-то слышал или читал. «В Афганистане много детей, но мало детства».
Отсутствующее выражение исчезло с лица Сохраба, глаза его больше не казались стеклянными. Они ожили. В них появился азарт. Щеки раскраснелись. Он ведь еще ребенок, как я мог забыть об этом! Зеленый змей потихоньку подбирался к нашему.
— Не будем торопиться, — прошептал я. — Ну, давай… иди ко мне…
Зеленый занял позицию чуть выше нашего, не подозревая о ловушке, которую я ему приготовил.
— Смотри, Сохраб. Это один из любимых приемов твоего отца. Старый приемчик под названием «подпрыгни и нырни».
Сохраб учащенно сопел, изо всех сил вцепившись в вертящуюся шпулю. Стоило мне мигнуть, как шпулю уже держали маленькие мозолистые руки с треснувшими ногтями. Где же Сохраб? Откуда взялся мальчик с заячьей губой? И почему все засыпал слепящий снег, пахнущий курмой из репы, орехами и опилками? Как тихо стало. Только откуда-то издалека доносится голос хромого старого слуги, зовущий нас домой. Зеленый змей теперь прямо над нами.
— Сейчас ударит, — шепнул я Сохрабу. — Момент настал.
Зеленый помедлил немного. Ринулся вниз.
— Готов! — воскликнул я. Я проделал все блестяще. И это после стольких-то лет! Рывок в сторону — и мой змей увернулся. Слегка отпустить лесу, резко дернуть. Еще раз. Еще. Теперь мы выше. Описываем полукруг. Все, братишка, сопротивление бесполезно. Леса-то твоя с треском перерезана. Прием Хасана сработал. Зеленый, кувыркаясь и трепыхаясь, снижается. Люди у нас за спиной свистят и хлопают. Я вне себя от радости. Сияющий Баба аплодирует мне с крыши. Смотрю на Сохраба. Он кривит рот. Он улыбается! Не может быть! Ватага мальчишек уже кинулась вдогонку за змеем. Моргаю, и улыбка исчезает с лица мальчика. Но она была! Я сам видел!
— Хочешь, я принесу тебе этого змея?
Кадык у Сохраба дергается. Волосы развеваются по ветру. По-моему, он кивает. Слышу собственный голос:
— Для тебя хоть тысячу раз подряд!
Бросаюсь вслед за змеем. Всего-навсего улыбка. Она ничего не решает, ничего не исправляет. Такая мелочь. Вздрогнувший листок на ветке, с которой вспорхнула испуганная птица. Но для меня это знак. Для меня это первая растаявшая снежинка — предвестник весны. Бегу. Взрослый мужик в толпе визжащих детей. Смешно, наверное. Но это неважно. Ветер холодит мне лицо. На губах у меня улыбка шириной с Панджшерское ущелье.
Я бегу.