Одри Ниффенеггер «Жена путешественника во времени»
На Клэр вельветовое платье цвета бордо и жемчуг. Она словно сошла с полотна Боттичелли, задержавшись по пути у Джона Грэма
Он стоит ко мне спиной, и мы смотрим друг на друга через зеркало. Бедный маленький я: в этом возрасте у меня спина худая, лопатки торчат, как прорезающиеся крылья. Он поворачивается, ожидая ответа, и я знаю, что должен сказать ему, сказать себе. Протягиваю руку, осторожно поворачиваю его, ставлю рядом с собой: бок к боку, одного роста, мы смотрим в зеркало.
– Посмотри.
Мы изучаем свои отражения, мы как близнецы, отразившиеся в украшенном позолотой гостиничном зеркале. У обоих темные волосы, одинаковый разрез темных глаз и одинаковые круги под глазами, мы одинаково говорим и слышим одинаковыми ушами. Я выше, мускулистее и побрит. Он тоньше, нескладный, одни колени и локти. Я поднимаю руку и убираю со лба волосы, обнажая шрам, полученный в аварии. Бессознательно он повторяет мой жест, дотрагиваясь до своего шрама на собственном лбу.
– Такой же, как у меня, – пораженный, говорит мой другой я. – Откуда он у тебя?
– Оттуда же, откуда и у тебя. Они одинаковые. Мы одинаковые.
Момент истины. Сначала я не понимал, и вдруг – вот оно, я просто взял и понял. Смотрю, как это происходит. Я смотрю на нас обоих одновременно, снова испытывая это ощущение потери самого себя, впервые понимаю совмещение будущего и настоящего. Но я слишком привык к этому, для меня это более чем нормально, и я остаюсь в стороне, вспоминая удивление девятилетнего себя, когда я внезапно увидел, узнал, что мой друг, учитель, брат – это я. Я и только я. Одиночество.
– Ты – это я.
– Только старше.
– Но… как же другие?
– Путешественники во времени?
Он кивает.
– Я не знаю, есть ли другие. В смысле, я их никогда не встречал.
В уголке моего левого глаза набухает слеза. Когда я был маленьким, то воображал, что есть целое сообщество путешественников во времени и Генри, мой учитель, – посланец, отправленный учить меня, чтобы потом я мог быть принят в это сообщество. Я по-прежнему чувствую себя отверженным, последней особью когда-то многочисленного вида. Так Робинзон Крузо обнаружил обманчивый отпечаток следа на песке и потом понял, что след его собственный. Другой я, маленький, как листок на ветру, прозрачный, как вода, начинает плакать. Я обнимаю его, обнимаю себя, и мы сидим долго-долго.
– Генри, кто твой любимый «битл»? – поднимает она глаза.
– Джон, конечно.
– Почему «конечно»?
– Ну, Ринго тоже ничего, но он какой-то вялый, да? А Джордж немного слишком из нового поколения, на мой вкус.
– Что такое «новое поколение»?
– Странные религии. Слащавая, скучная музыка. Жалкие попытки убедить себя в превосходстве всего индийского. He-западная медицина.
– Но тебе не нравится традиционная медицина.
– Это потому, что врачи все время пытаются убедить меня, что я ненормальный. Если бы я сломал руку, то стал бы большим поклонником западной медицины.
– А как насчет Пола?
– Пол – для девчонок. –
Мне Пол больше всего нравится, – застенчиво улыбается Клэр.
– Ну, ты же девочка.
– А почему Пол для девочек?
«Будь осторожен», – говорю я себе.
– Ну, знаешь… Пол – он, ну, милый «битл», да?
– Это плохо?
– Нет, вовсе нет. Но парням больше интересны те, кто классные, и Джон – это классный «битл».
– Да. Но он умер.
– Можно оставаться классным даже после смерти, – смеюсь я, – На самом деле это гораздо легче, потому что не состаришься, не растолстеешь и не облысеешь.
Я внезапно просыпаюсь. Был какой-то шум: кто-то звал меня по имени. Голос как у Генри. Сажусь в постели и прислушиваюсь. Слышу шум ветра и крики ворон. А что, если это был Генри?
Выскакиваю из постели и бегу босиком вниз по ступеням, за дверь, в долину. Холодно, ветер проникает через мою пижаму. Где он? Я останавливаюсь и вижу у фруктового сада папу и Марка, в оранжевых охотничьих костюмах, и с ними человек, и они все стоят и смотрят на что-то, но потом слышат мои крики, поворачиваются, и я вижу, что этот человек – Генри. Что Генри делает с папой и Марком? Я бегу к ним, сухая трава режет ступни, папа идет ко мне навстречу. «Дорогая, – спрашивает он,– что ты делаешь здесь так рано?» – «Я слышала, что меня кто-то звал», – объясняю я. Папа улыбается, как бы говоря: «Глупенькая», а я смотрю на Генри, может, он объяснит. «Зачем ты меня звал, Генри?» – хочется спросить мне, но он качает головой и прикладывает палец к губам: «Ш-ш, не говори ничего, Клэр»... Я снова оглядываюсь, но Генри не вижу, и папа говорит: «Пойдем, Клэр, ложись спать», и целует меня в лоб. Он выглядит расстроенным, и я бегу обратно в дом, потом тихо поднимаюсь по ступенькам и сижу на своей постели, меня трясет. Я не знаю, что только что произошло, но уверена: это что-то очень плохое. Очень. Очень.
Одной из лучших и самых горьких возможностей моих путешествий во времени было видеть маму живой. Я даже несколько раз разговаривал с ней; просто пара фраз: «Паршивая погода сегодня, не так ли?» Я уступал ей место в метро, шел за ней в супермаркет, смотрел, как она поет. Болтался около дома, где до сих пор живет мой отец, и смотрел, как они – и иногда я в детстве вместе с ними – гуляют, ходят в рестораны, в кино. Это шестидесятые, они молодые, элегантные, великолепные музыканты, перед ними простирается целый мир. Они счастливы, как жаворонки, они светятся успехом, радостью. Когда мы случайно сталкиваемся на улице, они машут мне рукой, думая, что я живу по соседству, люблю подолгу гулять, ношу странную прическу, таинственно исчезаю на какое-то время и меняю возраст. Однажды я слышал, как мой отец сделал предположение, что у меня рак. Меня до сих пор поражает, что отец так никогда и не понял, что человек, болтающийся рядом в первые годы его женитьбы, – это его сын.
Мне ужасно хочется попасть сегодня на симфонию, но вечером ничего нет. Наверное, отец сейчас возвращается домой из «Оркестр-Холла». Я бы сел на самый верхний ряд самого верхнего балкона (с акустической точки зрения – самое лучшее место) и слушал бы «Песнь о земле», или Бетховена, или что-нибудь такое же не рождественское.
Мой отец сидит на кухне за столом, спиной ко мне, глядя в окно на реку. Он не поворачивается, когда я вхожу. Не смотрит на меня, когда я сажусь за стол. Не встает и не уходит, и я понимаю это как согласие поговорить.
– Привет, отец.
Молчание.
– Только что видел миссис Ким. Она говорит, что дела у тебя не очень.
Молчание.
– Я слышал, что ты не работаешь.
– Сейчас май.
– Почему ты не на гастролях?
Наконец он смотрит на меня. Под упрямством притаился страх.
– Я на больничном.
– Давно?
– С марта.
– Больничный оплачивается?
Молчание.
– Ты болен? Что с тобой?
Я думаю, что он ничего не ответит, он просто вытягивает вперед руки. Они трясутся, как будто в них происходит свое крошечное землетрясение. Все, это конец. Двадцать три года целенаправленного пьянства, и он больше не может играть на скрипке.
– Привет, Клэр, – говорит Селия. Голос медовый. Мне хочется завернуться в ее голос и уснуть.
– Привет, Селия. Присаживайся.
Свет, падающий через кружевные занавески на окне, делает отца похожим на привидение; он выглядит как раскрашенная версия черно-белого себя.
Мы окунаемся в рутину. Генри работает со вторника по субботу в Ньюберри. Встает в половине восьмого, готовит кофе, надевает кроссовки и отправляется на пробежку. Когда он возвращается, принимает душ и одевается, я вылезаю из постели и болтаю с ним, пока он готовит завтрак. После этого мы едим, он чистит зубы и убегает на работу, чтобы успеть на электричку, а я возвращаюсь в постель и сплю еще час или два. Когда я встаю опять, в квартире тихо. Принимаю ванну, расчесываю волосы и надеваю рабочую одежду. Наливаю себе еще кофе, иду в дальнюю спальню, которую превратила в свою мастерскую, и закрываю дверь.
Когда женщина, с которой живешь, – художница, каждый день – это неожиданность. Клэр превратила вторую спальню в превосходный кабинет, полный маленьких скульптур и рисунков, пришпиленных на каждом дюйме на стенах. Здесь есть мотки провода и рулоны бумаги, торчащие с полок и из ящиков стола. Скульптуры напоминают мне воздушных змеев или модели аэропланов. Я говорю это Клэр однажды вечером, стоя в дверях ее мастерской в костюме и галстуке, вернувшись домой с работы и собираясь готовить ужин, и Клэр швыряет в меня одной из скульптур – она летит на удивление хорошо; и вскоре мы стоим в разных концах коридора и швыряем друг в друга скульптуры, проверяя их аэродинамические свойства.
Мы неплохо живем на зарплату Генри и проценты от моего вклада, но позволить себе настоящую мастерскую я смогу, только получив работу, а тогда у меня не будет времени, чтобы работать в мастерской. Это порочный круг. Все мои друзья-художники страдают от нехватки времени, или денег, или того и другого. Кларисса разрабатывает компьютерные программы днем и занимается искусством ночью.
В библиотеке Ньюберри есть лестница, которой я боюсь. Она расположена в восточном конце длинного коридора, отделяющего читальный зал от хранилища. Она не такая великолепная, как главная лестница с мраморными ступенями и гравированными балюстрадами. Здесь нет окон. Лампы дневного света, стены из шлакобетона, цементные ступени с желтыми полосками. На каждом этаже – глухие железные двери. Но не это пугает меня. Что мне не нравится в этой лестнице, так это клетка. Клетка высотой в четыре этажа, находящаяся в середине. На первый взгляд она кажется клеткой лифта, но лифта там нет и никогда не было. Кажется, в Ньюберри никто не знает, зачем эта клетка нужна и зачем ее сделали. Я думаю, чтобы люди не падали и не разбивались насмерть. Стальная клетка покрашена в бежевый цвет.
Когда я только пришел работать в Ньюберри, Кэтрин устроила мне экскурсию по всем закуткам и щелям. Она гордо показывала мне хранилище, комнату с артефактами, пустую комнату в восточном крыле, где Мэтт упражняется в пении, ужасающе неубранный кабинет мистера Алистера, кабинеты других работников, столовую для персонала. Когда Кэтрин открыла дверь на лестницу, по пути в комнату охраны, я на секунду запаниковал. Разглядел белые прутья крест-накрест и шарахнулся, как испуганная лошадь.
– Что это? – спросил я Кэтрин.
– А, это клетка, – спокойно ответила она.
– Это лифт?
– Нет, просто клетка. Не думаю, что ею пользуются.
– А-а. – Я подошел к ней и заглянул внутрь. – А дверь там, внизу, есть?
– Нет. В нее попасть нельзя.
– Ясно. – Мы поднялись по лестнице и продолжили нашу экскурсию. С тех пор я стараюсь не пользоваться этой лестницей. Стараюсь не думать о клетке; я не хочу вообще помнить о ней. Но если когда-нибудь я окажусь в ней, я точно не смогу выбраться.
В Чикаго такая превосходная архитектура, что чувствуется необходимость что-нибудь сносить время от времени и воздвигать жуткие здания, чтобы народ мог оценить прелесть старины.
Будет выстрел, вопль, человеческий вопль. И пауза. И потом: «Клэр! Клэр!» И больше ничего. Я секунду посижу, не думая, не дыша. Филип побежит туда, и я побегу, и Марк, и все мы столкнемся у одной точки. Но там ничего не будет. Кровь на земле, блестящая и густая. Прижатая сухая трава. Мы будем смотреть друг на друга над лужей крови. Мы еще не знакомы. В своей постели Клэр услышит крик. Она услышит, как кто-то зовет ее, сядет, сердце будет часто биться в груди. Побежит вниз, за дверь, на поляну, в одной ночной рубашке. Увидит нас троих, замрет, ничего не понимая. За спинами ее отца и брата я прижму палец к губам. Когда Филип пойдет к ней, я повернусь, уйду в безопасность фруктового сада и буду смотреть, как она дрожит в объятиях отца, а Марк будет стоять рядом, нетерпеливый и озадаченный, с гордой мальчишеской щетиной на щеках, и смотреть на меня, как будто пытаясь вспомнить. И Клэр посмотрит на меня, я помашу ей рукой, и она уйдет с отцом домой, и помашет рукой в ответ, худенькая, в развевающейся ночной рубашке, как ангел, и будет становиться все меньше и меньше, исчезая вдалеке, и исчезнет в доме, а я останусь стоять над маленьким политым кровью местом и буду знать: где-то там я умираю.
Встаю. Ступни белые и не шевелятся. Я их не чувствую и не могу пошевелить ими, но иду, шатаясь, по снегу, иногда падаю, снова поднимаюсь и иду, и это продолжается бесконечно, и потом я начинаю ползти. Переползаю через дорогу. Вниз по бетонным ступенькам, цепляясь за поручни. Соль попадает в раны на руках и коленях. Доползаю до телефона-автомата. Семь гудков. Восемь. Девять.
– Да, – говорит мой голос.
– Помоги, – говорю я. – Я на парковке на Монро-стрит. Тут ужасно холодно. Я у будки охранника. Приезжай и забери меня.
– Хорошо. Оставайся там. Мы сейчас будем.
Она осторожно берет руку Генри, которую тот молча протягивает, как будто она выиграла ее у него в покер.
Я с восхищением смотрю, как деловито Клэр ходит по кухне, как будто она Бетти Крокер, как будто она это делала долгие годы. Она справится без меня, думаю я, наблюдая за ней, но я знаю, что это не так. Смотрю, как Альба смешивает воду с пшеницей, и думаю о ней, десяти-, пятнадцати-, двадцатилетней. Но еще не конец. Я еще не выдохся. Я хочу быть здесь. Я хочу видеть их, хочу обнимать их, я хочу жить…
– Папа плачет… – шепчет Альба Клэр.
– Это потому, что приходится есть мою стряпню, – говорит ей Клэр и подмигивает мне, и я вынужден рассмеяться.
– Жаль, я не могу сейчас остановить время, – говорит он.
Я пробегаю пальцами по его волосам. Они жестче и гуще, чем раньше, до того как поседели.
– Клэр.
– Генри.
– Пора… – Он останавливается.
– Что?
– Это… я…
– Господи. – Я сажусь на тахту, глядя на Генри. – Но… не надо. Просто… останься. – Я сильно сжимаю его руку.
– Это уже случилось. Постой, дай я сяду рядом с тобой.
Он вытаскивает себя из кресла и садится на тахту. Мы лежим на холодной ткани. Я дрожу в тонком платье. В доме смеются и танцуют. Генри обнимает меня, согревая.
– Почему ты мне не сказал? Зачем позволил мне пригласить всех этих людей? – Я не хочу сердиться, но ничего не могу поделать.
– Не хотел, чтобы ты была одна… после этого. И хотел со всеми попрощаться. Было здорово, последнее ура… Мы лежим тихо какое-то время. Бесшумно падает снег.
– Сколько времени?
– Двенадцатый час. – Я смотрю на часы. – О господи.
Генри берет с другого кресла одеяло и заворачивает нас в него. Поверить в это не могу. Я знала, что это будет скоро, что это должно случиться рано или поздно, но вот оно пришло, и мы лежим здесь и ждем…
– О, почему мы ничего не можем сделать! – шепчу я Генри в шею.
– Клэр…
Руки Генри обнимают меня. Я закрываю глаза.
– Останови это. Откажись. Измени это.
– О Клэр!
Голос у Генри тихий, я смотрю на него и вижу слезы, они сияют в отражающемся от снега свете. Кладу голову на плечо Генри. Он гладит мои волосы. Лежим так долго-долго. Генри потный. Прикладываю ладонь к его лицу – он горит как в лихорадке.
– Сколько времени?
– Почти полночь.
– Мне страшно.
Я обвиваю его руки своими, опутываю его ногами. Невозможно поверить, что Генри, такой крепкий, мой любовник, это настоящее тело, которое я держу, прижавшись изо всех сил, может исчезнуть.
– Поцелуй меня!
Я целую Генри, и вот я одна, под одеялом, на тахте, на холодном крыльце. Идет снег. Внутри смолкает музыка, и я слышу, как Гомес считает: «Десять! Девять! Восемь!», все присоединяются: «Семь! Шесть! Пять! Четыре! Три! Два! Один! С Новым годом!», хлопают пробки шампанского, все разом начинают говорить, кто-то кричит: «А где Генри и Клэр?» На улице пускают ракеты. Сжимаю голову руками и жду.
Небо пустое, я падаю в высокую траву («Только бы побыстрее»). Я стараюсь не шуметь, и, конечно, отдаленный звук заряжаемых ружей не имеет ко мне никакого отношения… Но нет: меня бросает на землю, я смотрю на свой живот, который разрывается, как гранат, суп из кишок и крови в чаше моего тела; совсем не больно («Такого не бывает»), и я просто смотрю на эту кубистскую версию своих внутренностей. («Кто-то бежит».) Единственное, что я хочу, это видеть Клэр, и я кричу ее имя («Клэр, Клэр!»)… И Клэр склоняется надо мною, она плачет, Альба шепчет: «Папочка…»
– Люблю…
– Генри…
– Всегда…
– Боже, боже…
– Мир достаточно…
– Нет!
– И время…
– Генри!
В гостиной очень тихо. Все смотрят на нас, замерев, остолбенев. Поет Билли Холидей, потом кто-то выключает проигрыватель, и наступает тишина. Сижу на полу, держу Генри. Альба склонилась над ним, шепчет ему в ухо, трясет его. Кожа Генри теплая, глаза открыты, смотрит мимо меня, он тяжелый в моих руках, такой тяжелый, бледная кожа разорвана, все внутри красное, разорванная плоть обрамляет тайный мир крови. Качаю Генри. В уголке рта у него кровь. Вытираю ее. Неподалеку взрываются хлопушки.
Смерть матери целиком поглотила моего отца. Каждая минута его жизни с тех пор была отмечена ее отсутствием, каждое его действие было плоским, потому что не было ее, чтобы вдохнуть в него жизнь. Матери бы это очень не понравилось. И когда я был молод, я не понимал этого, но теперь я знаю, как отсутствие означает присутствие, и оно как больной нерв, как темная птица. Если бы мне пришлось продолжать жить без тебя, я бы не смог, ты знаешь. Но мне хотелось бы видеть, как ты идешь свободная, волосы сияют на солнце. Я не видел это своими глазами, только в воображении, которое создает рисунки, которое всегда хотело нарисовать тебя, сияющую; надеюсь, что это видение будет правдивым.
«Wisconsin Death Trip» (1973) – знаменитая книга Майкла Леси из фотографий Чарльза ван Шейка и газетных материалов конца XIX в.; сюрреалистический кошмар, составленный исключительно из фактических материалов. В 1999 г. Джеймс Марш выпустил экранизацию.